• Приглашаем посетить наш сайт
    Сологуб (sologub.lit-info.ru)
  • Старая записная книжка. Прижизненные публикации (VIII том собрания сочинений). Часть 10.

    Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    12 13 14 15 16 17 18 19

    ***

    Свечина называет записочки, написанные карандашом, разговором вполголоса.

    NN. говорит: "Есть люди, которые, чтобы доказать тонкость своего умственного и политического чутья, часто пронюхивают в высокопоставленных лицах какие-то задние мысли, а я часто ищу в них передних, и за неимением передних - хоть средних, но и тех не нахожу. Задние мысли могут еще выпрямиться и пригодиться к делу, а от голого безмыслия ожидать нечего".

    ***

    Батюшков говорил об А.С. Хвостове: "Он сорок лет тому сочинил книгу ума своего и до нынешнего дня все еще читает по ней".

    Впрочем, А.С. Хвостов был остер, и некоторые из его шуток были весьма удачны. Видя на бале, как граф Дмитрий Иванович Хвостов проходил в польском неловко и неуклюже, он сказал:

    Однофамилец мой, сказать-то не в укор, Танцует как Вольтер, а пишет как Дюпор.

    Дюпор, знаменитый французский танцор, был тогда в составе петербургского балета.

    ***

    "Иные боятся ума, - говорит NN., - а я как-то все больше боюсь глупости. Во-первых, она здоровеннее и оттого сильнее и смелее; во-вторых, чаще встречается. К тому же ум часто одинок, а глупости стоит только свистнуть, и к ней прибежит на помощь целая артель товарищей и однокашников".

    ***

    "NN., в одном письме, говорит: "Думаем пробыть здесь еще недели две, потом?" Неминуемый и темный вопросительный знак, со многими знаками восклицания!!!!! Человек знает одно слово: здесь, и то знает плохо и неверно. Там - слово не человеческое, а Божье.

    ***

    Кто-то говорил аббату Терре (Terray), генеральному контролеру (то же, что министру финансов) во Франции, в последней половине минувшего столетия: "Да вы хотите брать деньги даже из наших карманов!" - "А откуда же мне брать их, как не из карманов?" - отвечал он простодушно.

    ***

    Николай Федорович Арендт был не только искусный врач, но и добрейший и бескорыстнейший человек. Со многих из своих пациентов, даже достаточно зажиточных, он не брал денег, а лечил и вылечивал их из дружбы.

    Один из них писал ему однажды: "В болезнь мою, я поручил жене моей передать вам после моей смерти мои Брегетовы часы; но вы умереть мне не дали, и я нахожу гораздо приличнее и приятнее еще заживо просить вас, почтеннейший и любезнейший Николай Федорович, принять их от меня и хранить на память о ваших искусных и дружеских обо мне попечениях и на память о неизменной благодарности телесно и душевно вам преданного и обязанного NN".

    На другой день Арендт приехал к нему, торопливо (как делал он все) всунул ему в руки часы и просил о дозволении удержать одну записку.

    ***

    На бедный русский чиновный люд пало нарекание во взяточничестве. Это любимый конек нашей бессребреной публицистики и журналистики. Они на этом коньке разъезжают, гарцуют, рисуются, подбоченясь, с презрением и отвагой. Оно, пожалуй, и так: греха таить нечего. Взяточничество у нас один из способов пропитания, а пропитать себя нужно, потому что каждому жить хочется и дать жить жене и детям.

    Но что же в самом деле взяточничество? Один из видов недуга, известного под именем любостяжания и сребролюбия. Но разве этот недуг исключительно русский? Не есть ли он поветрие, общее всем народам и всем обществам; да и болезнь-то не новая, не плод испорченности новых нравов и распущенности. Еще Апостол сказал: "Корень бо всем злым сребролюбие есть". При Адаме денег еще не было, а были яблоки, а Адам, искусившись яблоком, был первый взяточник.

    ***

    NN говорит, что дипломатия дело хорошее и нужное, но она хороша, пока о ней, как о Кесаревой жене, ничего не говорят, а заговорит ли она вслух или о ней громко заговорят, то уж быть беде: значит, собираются громовые тучи, а дипломатия редко бывает благонадежный громовой отвод. Часто перья дипломатов приводят к войне, а пушки к миру. Первые иногда так запишутся, что иначе разнять их нельзя, как допустив руки до драки; другие до того выпалятся и так много перебьют народа на той и другой стороне, что и побежденные, и побеждающие нуждаются в мире.

    ***

    Руссо употребляет где-то выражение mal-etre, в противоположность bien-etre. И у нас можно бы допустить слово злосостояние по примеру благосостояние. Какой-то шутник в Москве переводил французское выражение bien-etre general en Russie (всеобщее благосостояние России) следующим образом: хорошо быть генералом в России.

    В Москве много ходячего остроумия, этого ума, qui court la rue, как говорят французы. В Москве, и вообще в России, этот ум не только бегает по улицам, но вхож и в салоны; зато как редко заглядывает он в книги. У нас более устного ума, нежели печатного.

    Многие человеческие возвышенности, известности, знаменитости, как и высшие горы, бывают величественнее и поразительнее, когда смотришь на них издали, а не вблизи. Это также своего рода декорации, которыми должно любоваться из партера, а не в кулисах. Белая гора (Mont-Blanc) пленяла меня более и приковывала мои глаза, когда глядел я на нее из Женевы, нежели когда глядел из долины Шамуни.

    ***

    Талейран, во время посольства своего в Лондоне, был очень любим и уважаем. Он умел подделаться под англичан, а вместе с тем, умом и прославленным острословием своим, внушал им почтительный страх.

    Однажды на вечере у леди Пальмерстон собрался он уехать ранее обыкновенного. "Куда же вы так спешите?" - спросила хозяйка. "Мне хочется завернуть к леди Гохланд". - "Зачем?" - "Pour savoir se que vous pensez" (чтобы узнать, что у вас на уме). Талейран не только высказал свое знаменитое слово: La parole a ete donnee a l'homme pour deguiser sa pensee (дар слова дан был человеку, чтобы прятать и переряжать мысль свою), но видно, что он применял его и на практике в отношении к другим.

    Талейран подарил Пальмерстону собственноручную записку Наполеона (разумеется I-го), которою предписывалось уполномоченному от него, во время Амиенских переговоров (1802 года), что и буквально как сказать в таком или другом случае, и в том и другом принять за оскорбление все, что ни сказал бы английский министр; после того встать со стула, откланяться, подойти к дверям и, взявшись за ручку, остановиться и сказать: "Мне приходит в голову мысль; не знаю, будет ли она одобрена и утверждена моим правительством, но беру на себя ответственность..." (Рассказано мне в Баден-Бадене Бунсеном, который был долгое время прусским посланником в Лондоне, а познакомился я с ним в Риме в 1834-1835 годах.)

    Бунсен, дипломат, теолог и немецкий ученый, не имел ни чопорности и потаенности первого, ни сухости и проповедничества второго, ни глубокомысленной и кафедральной скуки третьего. Он просто был приятный собеседник, занимательный и часто поучительный. Между прочим, говорил он мне, что Герцен со своей пропагандой и со своим журналом не пользовался в Лондоне не только уважением, но даже и известностью.

    ***

    Кто-то говорил об одной барыне, которой он не видал: "Она, должно быть, лицом дурна, потому что приятели ее говорят о ней, что она очень стройна".

    Это напоминает слово князя Козловского. Чадолюбивая мать показывала ему малолетних детей своих, которые были одно некрасивее другого, и спрашивала его: как они ему кажутся. "Они должны быть очень благонравные дети", - отвечал он.

    ***

    Когда Карамзин был назначен историографом, он отправился к кому-то с визитом и сказал слуге: "Если меня не примут, то запиши меня". Когда слуга возвратился и сказал, что хозяина дома нет, Карамзин спросил его: "А записал ли ты меня?" - "Записал". - "Что же ты записал?" - "Карамзин, граф истории".

    Коллегия докторов, в которой избираются, то есть испытываются, в Китае лица, назначаемые на высшие государственные должности, именуется, кажется, Ган-Лин, то есть лес чернильниц.

    NN говорит, что когда он входит в свой департамент, ему всегда сдается, что он входит в китайскую коллегию докторов, то есть в дремучий лес чернильниц.

    ***

    Мятлев, Гомер Курдюковской Одиссеи, служил некогда по министерству финансов. Директора одного из департаментов прозвал он целовальником, и вот почему: бывало, что графиня Канкрина ни скажет, он сейчас: "Ах, как это мило, графиня! Позвольте за то поцеловать ручку вашу".

    Когда Сабуров определен был советником в Банк, Мятлев сказал:

    Канкрин наш, право, молодец! Он не министр, родной отец: Сабурова он держит в банке. Ich danke, батушка, ich danke.

    ***

    Известно, что Ермолов любил отпускать шутки на немцев. Проезжая через Могилев, он говорил, что в главной квартире Барклая он нашел только одного чужестранца, и то Безродного.

    ***

    Князь Меншиков не любил графа Канкрина. Во время опасной болезни сего последнего кто-то встречает князя на Невском проспекте и говорит ему: "Сегодня известие о болезни Канкрина гораздо благоприятнее". - "А до меня, - отвечает князь, - дошли самые худые вести: ему, говорят, лучше".

    ***

    Александр Тургенев был довольно рассеян. Однажды обедал он с Карамзиным у графа Сергея Петровича Румянцева. Когда за столом Карамзин подносил к губам рюмку вина, Тургенев сказал ему вслух: "Не пейте, вино прескверное, это настоящий уксус". Он вообразил себе, что обедает у канцлера графа Румянцева, который за глухотой своей ничего не расслышит.

    ***

    Другой забавный случай по поводу глухоты Канцлера. Граф ***, рассудительный, многообразованный, благородный, но до высшей степени рассеянный, приезжает однажды к графу Николаю Петровичу, уже страдавшему почти совершенной глухотой. На первые слова посетителя канцлер как-то случайно отвечает правильно. "Мне особенно приятно заметить (говорит граф), что ваше сиятельство изволите лучше слышать".

    Канцлер: Что?

    Граф ***: Мне особенно приятно заметить, что ваше сиятельство изволите лучше слышать.

    Канцлер: Что?

    Граф: Мне особенно приятно заметить...

    Канцлер: Что?

    И граф *** с невозмутимым спокойствием пишет на доске: "Мне особенно приятно заметить, что ваше сиятельство изволите лучше слышать".

    ***

    Граф Сергей Румянцев говорил о допожарной Москве, что в ней жить нельзя, и не знаешь, где провести вечер. "Куда ни приедешь, только и слышишь: барыня очень извиняется, что принять не может", или потому, что полы моют, или потому, что служат мефимоны.

    ***

    В каком-то губернском городе дворянство представлялось императору Александру, в одно из многочисленных путешествий его по России. Не расслышав порядочно имени одного из представлявшихся дворян, обратился он к нему: "Позвольте спросить, ваша фамилия?" - "Осталась в деревне, ваше величество, - отвечает он, - но, если прикажете, сейчас пошлю за нею".

    ***

    В холодный зимний день при резком ветре, Александр Павлович встречает г-жу Д***, гуляющую по Английской набережной. "Как это не боитесь вы холода?" - спрашивает он ее. "А вы, государь?" - "О, я, это дело другое: я солдат". - "Как! Помилуйте, ваше величество, как! Будто вы солдат!"

    ***

    NN писал к приятелю своему, который был на одной из высоких ступеней общественной лестницы: "В свете и чем выше подымаешься, тем более человеку, признающему за собой призвание к делу, выходящему из среды обыкновенных дел, должно быть неуязвимым с ног до головы, непроницаемым, непромокаемым, несгораемым, герметически закупоренным, и к тому же еще иметь способность проглатывать лягушек и при случае переваривать ужей. Воля ваша, но я не полагаю, что ваше сложение и ваш желудок достаточно крепки для подобного испытания".

    Тоже из письма. "В старой Европе говорили: вежлив, как вельможа; нагл, нахален, как холоп. Старой Европы уже нет: она приказала долго жить, и мы живем в новой Европе. Ныне многие вельможи говорят: мало быть вельможей, нужно еще быть наглым".

    Ничто так не служит вывеской ума ограниченного и пошлого, как высокомерие и невежливость, возрастающие постепенно с возрастанием чинов и почестей. В таком высокомерии есть и большое унижение. В этом случае человек как будто сознает, что как личность он ничтожен, а придает себе вес только по благоприобретенным, а часто злоприобретенным внешним принадлежностям своим.

    ***

    ОТКРОВЕННЫЕ И ИСПОВЕДНЫЕ РАЗГОВОРЫ

    Чиновник полицейского ведомства (в начале 20-х годов, или ранее, в Петербурге): Начальство поручило мне объясниться с вами. Оно заметило, что живете вы не по средствам своим, что издерживаете много денег, ведете даже жизнь роскошную, а по собранным справкам оказывается, что не имеете ни деревень, ни капиталов, ни родственников, которые помогали бы вам. Начальство желает знать, какие источники доходов ваших.

    Страт. *** (с некоторой запинкой): Если начальству непременно нужно знать, какие источники доходов моих, то обязываюсь откровенно признаться, что пользуюсь женскими слабостями.

    Барыня Г***: Какой несносный у меня духовник с любознательностью своей! Настоящая пытка!

    NN.: Как это?

    Барыня: Да мало ему того, что приносишь чистосердечное покаяние во грехах своих: он еще допытывается узнать, как, когда и с кем. Всего и всех не припомнишь. Тут еще невольно согрешишь неумышленным умалчиванием.

    ***

    В тетрадке одного из Молчалиных записана следующая выходка, вспышка (жаль, что не имеем на русском языке слова boutade, которое так выразительно на французском и было бы здесь кстати):

    и сосна.

    ***

    Есть люди, которые огорчаются чужой радостью, обижаются чужим успехам и больны чужим здоровьем. Добро бы еще, если б действовали в них соперничество, ревность, совместничество, что французы называют jalousie de metier. Нет, эта платоническая, бескорыстная зависть. Они нисколько не желали бы поступить на место, которое занял другой. Нет, им бесцельно и просто досадно, что этот другой занял это место или получил такую-то награду. Я знавал подобного барина, несчастно впечатлительного и раздражительного. Он был молод, красив собой, богат, не был на службе и не хотел служить, мог пользоваться всеми приятностями блестящей независимости. Вдобавок не был он и автор и даже был достаточно безграмотен. Когда же Карамзину, в чине статского советника, была пожалована Анна первой степени, его взорвало. "Вот, - говорил он в исступлении, - прямо сбывается русская пословица: не родись ни умен, ни пригож, а родись счастлив!"

    У него была и другая равнохарактерная особенность, но эта прямо по его части. Он ревновал ко всем женщинам, даже и к тем, к которым не чувствовал никакого сердечного влечения. Подметит ли он, что молодая дама как-то особенно нежно разговаривает с молодым мужчиной, он сейчас заподозрит, что тут снуется завязка романтической тайны; он вспылит и готов подбежать к даме с угрозой, что тотчас пойдет к мужу ее и все ему откроет. Не ручаюсь, чтоб такая угроза не была иногда приводима в действие.

    Был еще в Петербурге субъект той же породы: умный, образованный, не из русских, но вполне обрусевший по этой части. Он сам был довольно высоко поставлен на лестнице, известной под именем табели о рангах, а потому и не смущался он от мелочных служебных скачков. Его внимание обращено было выше. От этих астрономических и звездочетных наблюдений случались с ним приливы крови к голове. Особенно были для него трудны и пагубны для здоровья дни Нового Года, Пасхи, высочайших тезоименитств. Это было хорошо известно семейству его: в эти роковые дни, по возвращении из дворца, ожидали уже его на дому доктор и фельдшер и, по размеру розданных Александровских и Андреевских лент и производств в высшие чины, ставили ему соответственное количество пиявок, или рожков.

    Был еще мне хорошо и приятельски знаком третий образчик этого физиологического недуга, но он был так простосердечен, так откровенен в исповедании слабостей своих, что обезоруживал всякое осуждение. Он не только не таил их под лицемерным прикрытием равнодушия и презрения к успехам и почестям, но охотно обнаруживал их с самоотвержением и, что всего лучше, с особенной забавностью и на этот случай с особенной выразительностью и блистательностью речи. И он состоял всегда под лихорадочным впечатлением приказов как военных, так и гражданских, но преимущественно военных. Он был уже в отставке, но и отставной сохранил он всю свежесть и всю чувствительную раздражительность служебных столкновений и местничества.

    "Как хорошо знает меня граф Закревский, - говорил он мне однажды. - Раз зашел я к нему в Париже. - Что ты так расстроен и в дурном духе? - спросил он меня. - Ничего, - отвечал я. - Как ничего, ты не в духе, и скажу тебе отчего: ты верно, шут гороховый, прочел приказ в Инвалиде, сегодня пришедшем. Не так ли? - И точно, я только что прочел военную газету и был поражен известием о производстве бывшего сверстника моего по службе".

    Он когда-то состоял при князе Паскевиче, но по неосторожности, или по другим обстоятельствам, лишился благорасположения его, которым прежде пользовался, и вынужден был удалиться. Этот эпизод служебных приключений его бывал частой темой его драматических, эпических, лирических и особенно в высшей степени комических рассказов. Мы уже заметили, что раздражительность давала блестящий и живой оборот всем речам его. Он тогда становился и устным живописцем, и оратором, и актером, и импровизатором. Между прочим, рассказывал он свидание свое с князем Паскевичем, несколько лет спустя после размолвки их. "В один из приездов князя в Петербург, повстречавшись с братом моим, спрашивает он его, почему он меня не видит. Принял он меня отменно благосклонно и в продолжении разговора вдруг спросил меня: А что выиграли вы, не умевши поладить со мной и потерявши мое доверие? Остались бы вы при мне, вы были бы теперь генерал-лейтенантом, может быть, генерал-адъютантом, кавалером разных орденов. - Каково же было мне все это слышать? И с какой жестокостью, вонзив в сердце мое нож, поворачивал он его в ране моей. Вероятно, для этого заклания и желал он видеть меня". Сцена в высшей степени драматическая.

    ***

    Был у меня приятель доктор, иностранец, водворившийся в России и если не обрусевший (от инокровного и иноверного никогда ожидать нельзя и не нужно совершенного обрусения), то, по крайней мере, вполне омосквичившийся. Он был врачом и приятелем всего нашего московского кружка, до 1812 года и долго после того. Он был врач не из ученых, хотя и питомец итальянских медицинских факультетов, когда-то очень знаменитых, но он был из тех врачей, которые нередко исцеляют труднобольных. Глаз его был верен, сметлив и опытен. Если не было в нем много глубоких теоретических и книжных познаний, но зато не было и тени шарлатанства и беганья, во что бы то ни стало и часто не на живот, а на смерть, за всеми хитросплетенными новыми системами. Он не пренебрегал ими, знакомился с ними, но не подчинялся им слепо и суеверно, он над больным не развертывал их знамени, чтобы доказать, что и он доктор-либерал, отрекшийся от старого учения и преданий старого авторитета. К тому же (что еще кроме науки нужно врачу) он имел душу, сердоболие, неутомимое внимание за ходом и разносторонними видоизменениями болезни, веселые приемы и совершенно светское обращение. Могу говорить о нем с достоверностью и досконально, потому что два раза, в труднейших и опаснейших болезнях, был я в руках его, и оба раза я, как говаривал К. (по словам Сонцова), оттолкнул мрачную дверь гроба и остался, как вы видите, на земле, чтобы прославлять имя моего земного спасителя. Он был не лишний и у постели больного, и за приятельским обеденным столом. Во всяком случае, мы выпили с ним более вина, нежели микстур, им прописанных.

    Один из больных, страдавший более внешней болью, чем внутренней, настойчиво требовал, чтобы он прописал ему какое-нибудь лекарство. Врач отказывался, говоря, что не нужно, и что боль скоро сама собой пройдет. Наконец, чтобы отделаться от докучливых требований, сел он за письменный стол и начал писать рецепты. Тут больной испугался и стал просить, чтобы он дал ему лекарство не слишком крепкое. "Будьте покойны, - отвечал он, - пропишу такое лекарство, которое ничего вам не сделает".

    Однажды жаловался он мне на свои домашние невзгоды с женой. "Сами виноваты вы, - сказал я ему. - Доктору никогда не нужно вступать в брак: каждый день и целый день не сидит он дома, а рыскает по городу; случается и ночью: жена остается одна, скучает, а скука - советница коварная". - "Нет, совсем не то, что вы думаете", - перебил он речь мою. "Во всяком случае, повторяю: что за охота была вам жениться?" - "Какая охота? - сказал он. - Тут охоты никакой не было, а вот как оно случилось. Девица N., помещица С-кой губернии, приехала в Москву лечиться от грудной болезни. Я был призван, мне удалось помочь ей и поставить ее на ноги. Из благодарности влюбилась она в меня: начала преследовать неотвязной любовью своей, так что я не знал, куда деваться от нее и как отделаться. Наконец расчел я, что лучшее и единственное средство освободиться от ее гонки за мной есть женитьба на ней. По моим докторским соображениям и расчетам, я пришел к заключению, что хотя, по-видимому, здоровье ее несколько поправилось, год кое-как вытерплю; вот я и решился на самопожертвование и женился. А на место того, она изволит здравствовать уже пятнадцатый год и мучить меня своим неприятным и вздорным характером. Поди, полагайся после на все патологические и диагностические указания науки нашей! Вот и останешься в дураках". Доктор и докторша давно почиют в мире.

    ***

    Один перчаточник развесил перед лавкой своей огромную красную ручищу. Он просил у городского начальства позволения выписать на вывеске известный стих, из трагедии Димитрий Донской: Рука Всевышнего Отечество спасла. Неизвестно, разрешена ли была просьба его.

    ***

    Бенкендорфом) приехала в Москву, я, тоже тогда молодой и впечатлительный, совершенно был очарован величеством красоты ее и не менее величественной игрой художницы в ролях Семирамиды и Федры. Я до того времени никогда еще не видел олицетворения искусства в подобном блеске и подобной величавости. Греческий, ваяльный, царственный облик ее и стан поразили меня и волновали.

    Воспользовавшись объявлением бенефиса ее, отправился я к ней за билетом. Мне, разумеется, хотелось полюбоваться ею вблизи и познакомиться с ней. Она жила на Тверской у француженки мадам Шеню, которая содержала и отдавала комнаты внаймы с обедом, в такое время, когда в Москве не имелось ни отелей, ни ресторанов. Взобравшись на лестницу и прикоснувшись к замку дверей, за которыми таился мой кумир, я чувствовал, как сердце мое прытче застукало и кровь сильнее закипела. Вхожу в святилище и вижу перед собой высокую женщину, в зеленом, увядшем и несколько засаленном капоте; рукава ее высоко засучены; в руке держит она не классический мельпоменовский кинжал, а просто большой кухонный нож, которым скоблит деревянный стол. Это была моя Федра и моя Семирамида. Нисколько не смущаясь моим посещением врасплох и удивлением, которое должно было выражать мое лицо, сказала она мне: "Вот в каком порядке содержатся у вас в Москве помещения для приезжих. Я сама должна заботиться о чистоте мебели своей". Тут, понимается, было мне уже не до поэзии, кухонный нож выскоблил ее с сердца до чистейшей прозы.

    В издаваемом им в то время Вестнике Европы Жуковский печатал мастерские и превосходные отчеты о представлениях Девицы Жорж, как он называл ее. В этих беглых статьях является он тонким и проницательным критиком, как литературным, так и сценическим; нет в них ни сухости, ни пошлой журнальной болтовни, ни учительского важничания. Это просто живая передача живых и глубоких впечатлений, проверенных образованным и опытным вкусом. Перечитывая их и читая новейшие оценки театрального искусства и движения, нельзя не сознаться, что журналы и газеты наши, по крайней мере в этом отношении, ушли далеко, но только не вперед.

    Лет тридцать спустя, в Париже, захотелось мне подвергнуть испытанию мои прежние юношеские ощущения и сочувствия. Девица Жорж уже не царствовала на первой французской сцене, сцене Корнеля, Расина и Вольтера: она спустилась на другую сцену, мещанско-мелодраматическую. Я отправился к ней. Увидев ее, я внутренне ахнул и почти пожалел о зеленом, измятом капоте и кухонном ноже; во всяком случае, тогда была, по крайней мере, обоюдная молодость. Теперь предстала передо мной какая-то старая баба-яга, плотно оштукатуренная белилами и румянами, пестро и будто заново подмалеванная древняя развалина, изображенный памятник, изуродованный временем обломок здания, некогда красивого и величественного. Грустно мне стало за нее и, вероятно, за себя.

    Она уверяла, что очень хорошо помнит и Москву, и меня. Спасибо за добрую память! Но от того было не легче. Вот новый удар по голове поэзии моей.

    внимание многих тысяч зрителей, поражала их, волновала, приводила в умиление, трепет, ужас и восторг? Как! - говорил я, печально от нее возвращаясь, - эта баба-яга именно та самая, которая в сиянии самовластительной красоты передавала нам так верно и так впечатлительно великолепные стихи Расина, еще и ныне звучащие в памяти:

    Dieux, que ne suis-je assise a l'ombre des forets! Quand pourrai-je au travers d'une noble poussiere Suivre de l'oeil un char fuvant dans la carriere?

    Она произносила эти стихи как будто в забытьи, протяжно, словно невольно и бессознательно. При первых двух стихах она сидела на креслах, при третьем она немного привставала и наклонялась с движением рук, чтобы выразить, что она следит за колесницей.

    Помню, что при восторге и юношеской неопытности моей, мне не нравилась эта материальная подражательность, эта художественная жеманность.

    ***

    Жорж.

    ***

    По поводу этих исторических и императорских свиданий припоминаю довольно забавную и замечательную черту нашего простого народа. Дело идет о первом свидании и первой встрече Александра с Наполеоном на плоту на реке Неман, в 1807 году. В это время ходила в народе следующая легенда.

    Несчастные наши войны с Наполеоном грустно отозвались во всем государстве, живо еще помнившем победы Суворова при Екатерине и при Павле. От этого уныния до суеверия простонародного, что тут действует нечистая сила, недалеко, и Наполеон прослыл Антихристом. Церковные увещевания и проповеди распространяли и укрепляли эту молву. Когда узнали в России о свидании императоров, зашла о том речь у двух мужичков.

    "Как же это, - говорит один, - наш батюшка, православный царь, мог решиться сойтись с этим окаянным, с этим нехристем. Ведь это страшный грех!" - "Да как же ты, братец, - отвечал другой, - не разумеешь и не смекаешь дела? Разве ты не знаешь, что они встретились на реке? Наш батюшка именно с тем и повелел приготовить плот, чтобы сперва окрестить Бонапартия в реке, а потом уже допустить его пред свои светлые, царские очи".

    угадывал в нем Бонапартия 12-го года. Одна старая барыня времен Екатерины, привыкшая к могуществу и славе ее, иначе не называла его как Бонапартиха, судя по аналогии, что он непременно не император, а императрица.

    По поводу милиции всюду были назначены областные начальники, отправлены генералы, сенаторы для обмундирования и наблюдения за порядком, вооружением ратников и так далее. Воинская деятельность охватила всю Россию. Эта деятельность была несколько платоническая; она мало дала знать себя врагу на деле, но могла бы надоумить его, что в народе есть глубокое чувство ненависти к нему и что разгорится она во всей ярости своей, когда вызовет он ее на родной почве и на рукопашный бой. Алексей Михайлович Пушкин, состоявший по милицейской службе при князе Юрии Владимировиче Долгоруком, рассказывал следующее.

    На почтовой станции одной из отдаленных губерний заметил он в комнате смотрителя портрет Наполеона, приклеенный к стене.

    "Зачем держишь ты у себя этого мерзавца?" - "А вот затем, ваше превосходительство (отвечал он), что если не равно, Бонапартий, под чужим именем, или с фальшивой подорожной, приедет на мою станцию, я тотчас по портрету признаю его, голубчика, схвачу, свяжу, да и представлю начальству". - "А это дело другое!" - сказал Пушкин.

    Вот еще милицейское воспоминание и милицейская легенда. В начале столетия были известны в Москве два брата С. Они в своем роде и в некоторых кружках пользовались даже знаменитостью. Оба были видные и красивые мужчины. В них выражался некоторый разгул, некоторое молодечество, довольно обыкновенные в царствование Екатерины, обузданные и прижатые при императоре Павле и снова очнувшиеся, на некоторое время, с воцарением Александра. Собственно, не принадлежали они аристократическому кругу, но, если верить соблазнительным хроникам, красивая наружность и отвага растворяли перед ними, мелкотравчатыми дворянами - особенно перед одним из них - потаенные двери в некоторые аристократические будуары. Один из них кропал стихи. Была известная песня его с припевом: "Тьфу, как счастлив тот, кто скот!"

    губернатор входит с представлением к высшему начальству, испрашивая дозволения пить на предстоящем официальном обеде за здравие государя императора малагою, а не шампанским, потому что все шампанское, имевшееся в губернском городе и в уездах, выпито братьями С.

    Тут есть что-то гомерическое, напоминающее богатырские пиршества, воспетые греческим песнопевцем.

    ***

    Про одну из барынь прошлого века, ехавшую за границу вскоре после Наполеоновских войн, граф Растопчин говорил: "Напрасно выбрала она это время: Европа еще так истощена".

    ***

    сбывается".

    Однажды, при чтении в частном обществе нескольких глав неизданного романа, один из слушателей Т. заснул. Il est le seul, - сказала девица В., - qui ait eu le courage de son opinion (он один имел смелость заявить мнение свое).

    При другом случае NN. сказал: Il est inutile d'voir le courage se sa sottise? A это бывает чаще. Смелость, откровенность убеждения, то есть бесстрашие, с которым высказываешь и поддерживаешь убеждение свое против ветра и прилива, как говорят французы, конечно, дело честное и мужественное: это своего рода Фермопильская битва. Но жаль, что нередко самые безобразные и нелепые мнения провозглашаются и защищаются с наибольшим ожесточением. Глупость, именно потому, что она глупость, и придает человеку свою врожденную смелость. Ум может, при случае, задуматься, замяться, совершить даже образцовое и достохвальное отступление, как совершали его иные великие полководцы; глупость, очертя голову, никогда не отступает, а все лезет вперед и напролом.

    ***

    Говорили, что Платов вывез из Лондона, куда ездил он в 1814 году в свите Александра, молодую англичанку в качестве компаньонки. Кто-то, - помнится, Денис Давыдов, - выразил ему удивление, что, не зная по-английски, сделал он подобный выбор. "Я скажу тебе, братец, - отвечал он, - это совсем не для хфизики, а больше для морали. Она добрейшая душа и девка благонравная; а к тому же такая белая и дородная, что ни дать ни взять ярославская баба".

    Из дорожного дневника в окрестностях Карлсбада. По берегам речки несколько мельниц. На мельницах промышленность дружится с поэзией. Это не то что фабрика или мастерская: там духота физическая и нравственная, подобие тюрьмы, род вольной, а на деле невольной каторги. Мельницы обыкновенно строятся в живописных местоположениях. Движение, шум мельницы одушевляют картину. Мельник вообще какая-то особенная личность. Народная молва приписывает ему то лукавство, то колдовство с примесью поэзии. Аблесимов недаром выбрал его в герои оперы своей. Ветряные мельницы могут быть очень полезны, но нет в них привлекательности мельницы водяной. Безобразны эти огромные руки, которые махают в воздухе и вертятся. Да и нет главной прелести, души мельницы: нет воды, этой вечно живой, вечно движущейся, вечно говорливой, поющей стихии.

    Сегодня здешний праздник Петра и Павла. Ездили в Эльбоген. По дороге встречали богомольцев. Перед селениями кукольные изображения святых именинников в цветочных венках, с распущенными хоругвями и проч. Православным глазам как-то странны и даже дики эти грубые изваяния. Но ведь привыкли же мы к грубой живописи наших богомазов. Эти высокие кресты, изображения Девы Пресвятой, которые встречаешь по дорогам, имеют что-то народное и легендарное. Они напоминают какое-нибудь событие, совершившееся на этом месте. Редкие наши часовни, которые находим также на больших дорогах, имеют свою религиозную и поэтическую прелесть. Помню, что, в странствованиях моих по неизмеримым пространствам нашей матушки-России, я всегда радовался подобной находке и с умилением останавливался пред нею. Все же это было выражение мысли и чувства, живое предание чего-то, сочувственное, хотя и темное общение с кем-то. Кто-нибудь да построил же эту часовню в память былой радости или былой скорби. Молча совершаешь крестное знамение, поклоняешься этому безымянному памятнику и едешь далее дорогой своей. Но минута взяла свое: она запечатлелась в тебе, и ты откликнулся на голос далекого, незнакомого и чуждого тебе брата. Помню две или три таких часовни, построенные при источниках. Это переносит в знойные пустыни мусульманского Востока. Там также сооружены фонтаны, можно сказать, священные, на камне вырезано изречение из Алькорана; под ним струится прохладная вода, Божия роса в этой раскаленной степи.

    Местоположение Эльбогена очень красиво. Живописны его цепной мост и древний рыцарский замок. О времена, о нравы! О насмешка судьбы! Замок служит теперь острогом для заключенных преступников. Впрочем, если хорошенько вникнуть в дело, то выйдет разница небольшая: вероятно, многие благородные рыцарские обитатели этого замка были в свое время и в своем роде такие же разбойники, как и нынешние жильцы его.

    ***

    ***

    Первая жена графа Л. была женщина немолодая, некрасивая, ужасно худощавая, плоская, досчатая. Однажды, читая какую-то реляцию, спрашивает она, что значит французское слово gorge на военном языке. "Это значит вход в укрепление, - отвечает он. - Говорят: attaquer une demi-lune par la gorge. Voyez-vous, ma chere, si, par exemple, vous etiez une forteresse, vous seriez impregnable. (Атаковать полумесяц горжею. Вот видите, моя милая: если бы вы, например, были крепостью, вас нельзя было бы взять.)". Кажется, и у нас, по части фортификации, употребляется слово горжа, как вход в бастион. Другое значение французского слова gorge, которое к графине было неприменимо, покорнейше просим отыскать в словаре.

    Граф Л. застает эту же сожительницу свою в преступном разговоре (также и здесь отсылаем читателя или читательницу к английскому словарю) с одним из своих адъютантов. "Поздравляю вас, любезнейший, - говорит он ему. - Я хотел представить вас к Анне на шею, а теперь представлю вас к шпаге за храбрость".

    Муж и жена были очень скупы, они жили в доме на двух половинах. Вечером общая приемная комната их никогда не была освещена. Когда докладывали им о приезде кого-нибудь, он или она, смотря по приезжем, т.е. его ли это гость или ее, выходил или выходила из внутренней комнаты со свечой в руке. Когда же гость мог быть обоюдный, то муж и жена являлись в противоположных дверях и, завидя друг друга, спешили задуть свечу свою, так что гость оставался в совершенных потемках.

    Другой граф Л. был также известен скопидомством своим и большим богатством. Перед кончиной своей послал он за патером, чтобы приобщиться святых таинств. У римских католиков сей обряд совершается с некоторой торжественностью. Граф приказал засветить все люстры, канделябры и подсвечники со священными дарами. Тотчас по исполнении обряда и уходе патера приказал он немедленно погасить все свечи, по этому случаю зажженные. Таково было последнее его хозяйственное распоряжение, и едва ли не таковы были последние предсмертные слова.

    ***

    Верон, французский писатель и содержатель парижской оперы, рассказывает в Записках своих, что он посетил князя Тюфякина в день смерти его. Князь очень страдал и страданиями был ослаблен. Завидев Верона, он с трудом выговорил: "А Плонкет (известная танцовщица) танцует ли сегодня?"

    Вот, можно сказать, автонадгробное слово, которое произнес над собой наш соотечественник, впрочем, человек любезный, бывший некогда директором императорских театров в России. Он провел последние годы жизни своей в Париже. Когда русским приказано было выехать из Парижа, Поццо-ди-Борго исходатайствовал у императора Николая позволения ему оставаться в нем, по причине болезни. Впрочем, он был, в самом деле, здоровья очень плохого. Посол приглашает его однажды на обед. Князь находит под салфеткой прибора своего высланное из Петербурга разрешение оставаться бессрочно в Париже. Князь так и вскочил со стула от удивления и радости. Дом его парижский был очень гостеприимен для туземцев и для заезжих земляков, что не всегда бывает, и часто не без причины: и англичане, которые большие патриоты, на твердой земле осторожно обегают наплыва соотечественных туристов.

    прежде всего и выше всего.

    ***

    Племянник графа Литты, князь Владимир Голицын, спросил его: "А знаете ли вы, какая разница между вами и Бегровым? Вы граф Литта, а он литограф".

    ***

    Вследствие какой-то проказы за границей, тот же Голицын получил приказание немедленно возвратиться в Россию, на жительство в деревне своей безвыездно. Возвратившись в отечество, он долгое время колесил его во все направления, переезжая из одного города в другой. Таким образом приехал он, между прочим, в Астрахань, где приятель его Тимирязев был военным губернатором. Сей последний немало удивился появлению его. "Как попал ты сюда, - спрашивал он, - когда поведено тебе жить в деревне?" - "В том-то и дело, - отвечает Голицын, - что я все ищу, где может быть моя деревня: объездил я почти всю Россию, а все деревни моей нет как нет, куда ни заеду, кого ни спрошу".

    ***

    Граф Гейнрих Ржевуский, польский писатель, известный и прославившийся своими историческими романами, в которых воскрешал он нравы и быт старой Польши, был сам кровный и щирый поляк. Он принадлежал старой отчизне душою, преданиями и убеждениями, пожалуй, и предубеждениями, ложно-историческими и клерико-религиозными. Но все же эти убеждения, смешанные с предубеждениями, входили в плоть и кровь его. Воля ваша, должно уметь мириться с подобными людьми, a не забрасывать их укоризнами и каменьями риторического патриотизма. Можно быть политическим противником их, но и в борьбе нужно уважать честного врага. В этой среде Ржевуский был единомышленником собратий своих, но и отличался от них. В нем были патриотические сожаления и скорби, но не было безумных упований и самонадеянных требований. Рассудок его не щетинился перед силой вещей и приговором совершившихся событий. Помимо страстей и закоренелых сочувствий, он нередко ясно и метко вглядывался в вещи и видел их такими, какими были они в самом деле.

    У него было поместье в южно-западной России. Однажды съехались к нему соседи. Скоро речь зашла о том, чем была Польша некогда и чем она стала теперь. Разговор, разумеется, дошел до того, что так или иначе, а Польша в свой урочный час восстанет и сплотится на старый лад. Хозяин, наскучившись этим вечным переливанием из пустого в порожнее, сказал им: "А знаете ли, господа, как правительство могло бы совершенно обрусить деревню, в которой имею ныне честь видеть вас и угощать? Стоило бы ему только вывезти отсюда меня, эконома и ксендза: за отсутствием нас троих, деревня сделалась бы сплошь чисто-русская".

    В другой раз вбегает к нему в Петербурге поляк-студент, взволнованный и восторженный. В то время где-то в Польше возникли политические беспорядки, которые, по польскому обычаю, могли возрасти до кровавой смуты. "Что же, граф? - спрашивает он. - Скоро выезжаете вы из Петербурга?" - "Зачем и куда?" - говорит граф. "Как куда и зачем? Да разве не знаете вы, что в Польше зашевелились?" - "Нет, знаю, но именно потому в Польшу и не еду, а остаюсь в Петербурге". - "Помилуйте, граф, вам в ваши лета нельзя терять такой удобный случай: может быть, это в последний раз на веку вашем приходится быть свидетелем восстания и принять в нем участие. Я - дело другое: я еще молод, могу подождать, впереди мало ли что еще будет, а вам ждать нечего". Ржевуский в тот же день рассказал мне этот разговор.

    письма.

    О пребывании своем в Петербурге Ржевуский забавно замечал: "Здесь все любят быть при ком-нибудь или при чем-нибудь. Каждому нужно так или иначе числиться состоящим; единичных личностей нет. Когда я бываю в обществе или гуляю по улицам, я, не принадлежащий никакому ведомству, никакому персоналу, могу вообразить себе, что вся эта административная махина, все это поголовное чиновническое ополчение учреждены, бодрствуют, действуют только для меня, для личного охранения личной моей безопасности и для моего удовольствия. Все прочие - звенья, взаимно сопряженные в одну цепь, которой держится общий порядок. Все друг дружке помогают, каждый дежурством своим и поденным трудом. Я один не дежурю, никому не помогаю, ничего не делаю, а пользуюсь усиленными трудами всеобщей бдительности и деятельности".

    "Полячка же (говорил он), напротив, любит всегда иметь при себе кого-нибудь, а сама быть ни при чем. Русские, хотя иногда и без выгод, ищут быть бескорыстными клиентами; полячка любит иметь при себе чиновников по особенным поручениям, добровольных невольников. Полячка, где бы ни было, употребит все усилия, все уловки польской своей натуры, чтобы завербовать под власть свою одну из местных предержащих властей: в столице - министра, в губернском городе - губернатора или начальника внутренней стражи, в уездном - городничего, в деревне - квартирующего с отрядом своим армейского прапорщика. В этом выражается и общая женская потребность нравиться, и особенно польская потребность иметь при себе и всенародно угодника, приживала, более или менее официального, более или менее титулованного. Как соседи ни разделяли Польши, еще все не могли они приступить к разделу этой женской национальной силы".

    Как Ржевуский ни любовался и ни хвастался своей единичной независимостью, а кончил тем, что состоял, если не официально, то официозно, при князе Паскевиче в Варшаве. Фельдмаршал (и ставим ему это в число не последних отличий его) чувствовал также потребность иметь постоянно при себе умного человека. Так были при нем Старынкевич, потом Козловский, под конец Ржевуский. Ему нужен был разговорчивый и просвещенный собеседник, далеко заполуночный. В беседах этих был он искренен, словоохотлив и в высшей степени занимателен. Но необходим был для такой беседы человек, умевший давать реплику, как говорится на театральном языке. Ржевуский имел в себе что-то и Старынкевича, и Козловского: трудно определить это неуловимое что-то, но оно угадывалось, чувствовалось. Первый, кроме того, что был очень умен и речист, имел еще неистощимый запас всевозможных воспоминаний, государственных и биографических сведений о событиях, закулисных и заканцелярских тайнах и лицах царствования Александра. Между прочими знал он наизусть князя Багратиона, Чичагова, Новосильцева. Сам не играл он в делах видной роли, даже и второстепенной, но умел пронюхивать источники, доискиваться их, приближаться к ним и черпать из них ловкой и объемистой рукой. Сверстники и приятели прозвали его: политическим Фигаро.

    Ржевуский не обладал, может быть, вполне изящными и сочувственными свойствами, которыми так богато и почти исключительно пред другими был одарен Козловский. Он не имел за собой, как Козловский, и европейской известности, и европейского авторитета. Но и он в обществе, на вечерах, мало-помалу забирал первенствующее место в разговоре: все охотно слушали его, забавлялись парадоксами, смеялись остроумным выходкам его, иногда фантазиям воображения, в которых правдивый историк уступал место романисту, и слушатель не должен был ставит всякое лыко в строку.

    Кривцов, Николай Иванович, возвратясь из Лондона, в котором прожил он довольно долгое время, по службе при нашем посольстве, явился к нам большим англоманом. Он вывез из Англии с собой и в себе многие тамошние обычаи, вкусы, повадки. Император Александр I очень благоволил к нему и любил в нем молодого безногого ветерана последней отечественной войны.

    Вскоре по возвращении своем назначен он был тульским гражданским губернатором. Туда перевез он и свою английскую обстановку. Тулякам это не нравилось. Они, то есть привычки и желудки их, не могли переваривать поздние обеды его, и у себя дома, и в частных домах, где давались обеды в честь его, туляки мало обращали внимания на то, что он был деятелен, правосуден, само собой разумеется, и бескорыстен: к небрежности в делах они пригляделись; к взяткам они, по прежним порядкам, успели попривыкнуть. Все это дело житейское и обыкновенное; но обедать в шестом часу, но смотреть, как губернатор в конце обеда прохлаждается изюмом, орехами и медленно запивает их рюмкой портвейна, вот уже чего никак не могла спокойно вынести их домашняя и гражданская натура.

    После Тулы перешел он в Воронеж, из Воронежа поступил он губернатором в Нижний Новгород. Внешняя англомания его, а может быть, и некоторая внутренняя неуступчивость и особливость в нраве, попробуем сказать особнячество (жить особняком) в провинциальной среде, везде вредили ему. Пошли служебные пререкания, жалобы, доносы. Наконец, должен он был сойти с губернаторского поприща. Жаль, что гражданская деятельность его не долее продолжалась. Он мог сначала, по неопытности, по малому знакомству с административными русскими порядками, иногда ошибаться и делать легкие промахи; но в нем были все залоги хорошего хозяина губернии. Нет сомнения, что со временем вышел бы из него образцовый губернатор. Он часто говаривал: "Когда сужу себя, бываю собой недоволен; когда себя сравниваю со многими другими, я примиряюсь с собой".

    Но возвратимся к Голицыну по поводу Кривцова. Между привычками, вывезенными им из Англии, была и та, что за завтраком его стояла на столе хрустальная чаша с вареньем. Когда он до нее дотрагивался, Голицын говорил ему: "Сделай милость, не принуждай себя, не неволь себя; я и так буду всех уверять, что видел собственными глазами, как ты ешь варенье после утреннего чая".

    того силуэты их имеют полное право занять место в приятельском альбоме или в перечневой ведомости современных личностей.

    После своих губернаторских неудач Кривцов поселился в Тамбовской деревне Любичи. Редко выезжал он из нее в Москву на несколько недель: еще реже являлся в Петербург, и то на время еще короче. Разумеется, построил он в деревне каменную, готическую английскую башню. Но вместе с тем построил и большой деревянный дом, красивый, хорошо расположенный и со всеми возможными удобствами, как для себя и для своих, так и для гостей, навещавших его. Из соседей своих преимущественно сблизился он с семейством князя Григория Сергеевича Голицына (которого помещичья жизнь и домашняя обстановка ожидают живописца для верной и достойной обрисовки всей ее своеобразности), с Баратынскими, с Чичериными. От других соседей он уклонялся, а если необходимость вынуждала его принимать кого из них, то он вымещал скуку свою на голодающем их желудке и обедал еще позднее обыкновенного: соседи, измученные долгим отощанием, не возвращались на дальнейшие пытки. Он усердно занимался сельским хозяйством, но с прибылью ли, это неизвестно, да и сомнительно. Впрочем, он не англизировал ни полей своих, ни хлебопашцев, а кажется, держался отцовских порядков в обрабатывании полей и в прочем домостроительстве. Он вообще не был человеком ни увлечения, ни утопии. Был он более человеком рассудка, разбора, анализа. Можно было признать в нем некоторую холодность, некоторый скептицизм. Не знаю, был ли он способен к дружбе в полном значении этого слова, то есть с ее откровенностью, горячностью, самопожертвованием, но он питал в себе чувства искренней приязни и уважения к некоторым исключительным лицам и остался им верен до конца. Он не был записан в Арзамасском штате, но был приятелем почти всех арзамасцев. Учиться начал он поздно и сам собою, то есть чтением. Первоначальное образование его было, вероятно, слабо и поверхностно. Рано вступил он в военную службу: тут было тогда не до учения, а до учений. Из первых серьезных книг, им прочитанных, была, кажется, история века Людовика XIV, написанная Вольтером. Под новостью и свежестью впечатлений своих он, кстати и не кстати, все говорил об этой эпохе. Кто-то из приятелей его, - чуть ли не Блудов, сказал: "Кривцов воображает, что он открыл век Людовика XIV".

    Деревенская жизнь, со своим спокойствием, с независимостью своей, год от году все более привязывала его к себе. В этой жизни было также что-то английское, частью, может быть, и привитое, но прививка попала на хороший и родственный грунт. Англичане живут в поместьях своих, в Лондоне они только гостят. Кривцов одичал к обществу, которое, впрочем, он, кажется, и в молодости умеренно любил, но приезду приятеля он всегда был рад. Бывало, перед обедом спросит он его: какое вино хочет он пить? И спустившись в погреб, которого ключ носил он всегда в кармане, вынесет он, по желанию гостя, бутылку хорошего бордо, рейнвейна или шампанеи, как говаривал Американец Толстой. Хотя деревянная нога его была образцовая, щегольская, так что мудрено было разглядеть, которая сделана из дерева и пружин и которая из костей и мяса, но все же не мог он много ходить. У подъезда деревенского дома его стояла постоянно таратайка, запряженная в дежурную лошадь. В этом экипаже несколько раз в день объезжал он поля свои и осматривал хозяйственные работы, и каждый вечер староста являлся к нему с докладом о трудах и событиях дня.

    Эти аудиенции имели свой особый характер. Кабинет его, как и все комнаты, содержались в примерной, опять-таки английской, чистоте. Полы обиты были мягкими, пушистыми коврами, мало удобными для гвоздями обитой обуви русского мужика. И вот что придумано было помещиком. Он велел прорубить род окна в стене, выдающейся в сени. В известный час староста высовывал через отверстие голову свою, опушенную густой бородой, совершал свои доклады и принимал приказания и распоряжения барина на следующий день.

    В последнее время он несколько обрюзг телом, вероятно, вследствие увечья своего, но не обрюзг умом. В осенние и зимние вечера, после позднего обеда, садился он в кресла перед камином и дремал. Так в один вечер неожиданная скоропостижная смерть тихо застигла его. Замечательно, что любимый брат его, Павел, приехавший после смерти брата из Рима в Любичи, умер в той же комнате, перед тем же камином и чуть ли не в самых тех креслах.

    1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    12 13 14 15 16 17 18 19
    Раздел сайта: