• Приглашаем посетить наш сайт
    Жуковский (zhukovskiy.lit-info.ru)
  • Старая записная книжка. Прижизненные публикации (VIII том собрания сочинений). Часть 12.

    Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    12 13 14 15 16 17 18 19

    ***

    Говорили однажды о звукоподражательности, о собрании некоторых слов на разных языках, так что и не знающему языка можно угадать приблизительно, по слуху, к какой категории то или другое слово должно принадлежать.

    В Москве приезжий итальянец принимал участие в этом разговоре. Для пробы спросили его: "Что, по-вашему, должны выражать слова: любовь, дружба, друг?" - "Вероятно, что-нибудь жесткое, суровое, может быть, и бранное", - отвечал он. "А слово телятина?" - "О, нет сомнения, это слово ласковое, нежное, обращаемое к женщине".

    ВЫДЕРЖКИ ИЗ РАЗГОВОРОВ

    1. Политического

    X.: Сомневаться нечего: Пальмерстон ведь не глуп, и вот что на это сказал бы он...

    Д.: (прерывая его): Нет, воля твоя, если на то пошло, то Пальмерстон не может никогда сказать то, что ты скажешь.

    2. Литературного

    Н.: Все же нельзя не удивляться изумительной деятельности его: посмотрите, сколько книг издал он в свет!

    NN.: Нет, не издал в свет, а разве пустил по миру.

    3. Служебного

    Чиновник: Я пришел всепокорнейше просить ваше превосходительство уволить меня на год в заграничный отпуск.

    Директор департамента: Что это вам вздумалось?

    Чиновник: Да так-с, нынешний год не хорош для чиновников.

    Директор: Как не хорош?

    Чиновник: В нынешний год почти все табельные дни приходят на воскресенья, так что мало остается неприсутственных дней. Поэтому и желаю я воспользоваться этим годом.

    4.

    Докладчик: Такой-то чиновник просит о дозволении ему вступить в законный брак.

    Министр Вронченко, письменно изъявляя согласие, говорит: "Не имею чести знать его, а должен быть большой дурак". Эта формула неизменно и стереотипно повторялась в продолжение многих лет при каждом подобном докладе.

    Директор Департамента: А ваша невеста хороша собой.

    Жених-чиновник: Совсем не гнусна, ваше превосходительство. С позволения вашего, она несколько похожа на вашу супругу.

    6. Филантропического

    Л.: Подпишитесь на выдачу какой-нибудь ежегодной суммы в пользу заведения для раскаявшихся грешниц.

    М.: Покорнейше благодарю! Я и так уже издержал довольно денег в пользу их до раскаяния, а теперь ни денег, ни охоты нет на новые издержки.

    7. Супружеского

    Жена (в провинции): Ты верно забудешь меня в Петербурге.

    Муж: Как не стыдно тебе подозревать меня: ты знаешь, что я тебя без памяти люблю.

    8. Дружеского

    В Таврическом дворце, в прошлом столетии, князь Потемкин, в сопровождении Левашева и князя Долгорукова, проходит через уборную комнату мимо великолепной ванны из серебра.

    Левашев: Какая прекрасная ванна!

    Князь Потемкин: Если берешься ее всю наполнить (это в письменном переводе, а в устном тексте значится другое слово), я тебе ее подарю.

    Левашев (обращаясь к Долгорукову): Князь, не хотите ли попробовать пополам?

    Князь Долгоруков слыл большим обжорой.

    9. Министерского

    Граф Канкрин: А по каким причинам хотите вы уволить от должности этого чиновника?

    Директор департамента: Да стоит, ваше сиятельство, только посмотреть на него, чтобы получить к нему отвращение: длинный, сухой, неуклюжий немец, физиономия суровая, рябой...

    Граф Канкрин: Ах, батюшка, да вы это мой портрет рисуете! Пожалуй, вы и меня захотите отрешить от должности.

    ***

    Ш. говорит кудревато, высокопарно и с какой-то заведенной торжественностью. В начале 20-х годов толковали в одном приятельском кружке о какой-то правительственной мере, которая была вопросом дня. Каждый выражал мнение свое.

    генерал Бороздин.

    ***

    Имя графа Александра Ивановича Остермана-Толстого принадлежит военной летописи царствования императора Александра Первого, богатой многими блестящими именами. Почти все они, более или менее, вышли из военной школы, имевшей преподавателями своими Румянцева, Суворова, Репнина, Долгорукова-Крымского. В числе своих знаменитых сверстников и сослуживцев граф Остерман умел себя выказать. Рыцарское бесстрашие в сражении, отвага, когда была она нужна, и неодолимая стойкость, когда действие требовало упорно отстаивать оспариваемое место, были, по словам сведущих людей, отличительными принадлежностями военных способностей его.

    Но здесь нам дело не до воина. В далеко не полном очерке мы хотим припомнить здесь отрывочные черты, которые могут дать понятие об этой замечательной и своеобразной личности; хотим передать впечатления, которыми врезалась она в памяти нашей.

    Граф Остерман-Толстой был высокого роста, худощав; смуглое лицо его освещалось выразительными глазами и добродушием, которое пробивалось сквозь темный оттенок наружной холодности и даже суровости. Ядро, оторвавшее руку его до плеча, запечатлело внешний вид его еще большим благородством и величавостью. Что ни думай о войне и об ужасах этого человеческого самоуправства, но раненые ветераны, эти живые памятники народных событий, опаленные и раздробленные грозою, всегда поражают зрителей почтительным вниманием и сочувствием. Нравственные качества его, более других выступавшие, были прямодушие, откровенность, благородство и глубоко врезанное чувство русской народности, впрочем, не враждебной иноплеменным народностям. Тогда было время уживчивое. Врагов знали только на поле битвы; в мирное время люди не умудрялись как бы питать и поддерживать междуплеменные предубеждения и недоброжелательства.

    Воинское рыцарство имело в графе Остермане и нежный оттенок средневекового рыцарства. Он всегда носил в сердце цвета возлюбленной госпожи своей (la dame de ses pensees). Правда, и цвета, и госпожи по временам сменялись другими, но чувство, но сердечное служение оставались неизменными посреди радужных переливов и изменений. Это рыцарство, это кумиропоклонение перед образом любимой женщины было одной из отличительных примет русского или, по крайней мере, петербургского общества в первые годы царствования императора Александра. Оно придало этому обществу особый колорит вежливости и светской утонченности. Были, разумеется, и тогда материалисты в любви, но много было и сердечных идеологов. Это был золотой век для женщины и золотой век для образованного общества. Женщина царствовала в салонах не одним могуществом телесной красоты, но еще более тайным очарованием внутренней, так сказать, благоухающей прелести своей.

    Нелединский был первосвященным жрецом этого платонического служения. Остерман, в свое время, был усердным причастником этого прихода. Говоря просто по-русски, он был сердечником. Одним из предметов поклонения и обожания его была варшавская красавица, княгиня Тереза Яблоновска, милое, свежее создание. Натура вообще, и польская натура в особенности, богато оделила ее своими привлекательными дарами. Польша много издержала, растратила сил своих невоздержностью по части политической гигиены, но две силы, если не политические, то поэтические, два неотъемлемые сокровища, два победоносные орудия остались при ней, а именно: женщина и мазурка.

    У графа Остермана был прекрасный во весь рост портрет княгини Терезы. Он всегда и всюду развозил его с собой, и это делалось посреди бела дня общественного и не давало никакой поживы сплетням злословия. Во-первых, граф был уже не молод, и рыцарское служение его красоте было всем известно; во-вторых, княгиня принимала клятву его в нежном подданстве с признательностью, свойственной женщинам в этих случаях, но и со спокойствием привычки к взиманию подобных даней. Нужна еще одна краска для полноты картины. Заметим, что в то время граф был женат, но не слышно было, что романтические похождения его слишком возмущали мир домашнего его очага.

    Вот, впрочем, образчик супружеских отношений его. Графиня была болезненного сложения и приехала однажды в Париж искать облегчения у французских врачей. Муж был тогда в Италии, но, по непредвидимым сердечным обстоятельствам, вынужден был и он приехать в Париж в то самое время, как и графиня. Он скрывался в отдаленной части города, под чужим именем и в своей потаенной засаде продолжал переписываться с женой из Италии.

    После всего сказанного, не для чего прибавлять, что Остерман был великий оригинал, или чудак во всех действиях и приемах своих. Некоторые боялись оригинальности его, многие сочувствовали ей и любовались ею. Оригинальные личности бывают и анекдотические. Человек, за которым нельзя закрепить ни одного анекдота, есть человек пропащий: это лицо без образа, по выражению поэта. Он тонет в толпе. Мы говорили, что Остерман разъезжал с портретом красавицы. Иногда разъезжал он и с другими предметами своей приверженности: позднее, когда командовал он корпусом, кажется, гренадерским, в дороге следовали за ним два или три медвежонка, которые имели свою особенную повозку и свои приборы за столом, когда граф останавливался обедать на станции. Можно представить себе переполох станционных смотрителей, когда граф наезжал со своими попутчиками.

    Однажды явился к нему по службе молодой офицер. Граф спросил его о чем-то по-русски. Тот отвечал на французском языке. Граф вспылил и начал выговаривать ему довольно жестко, как смеет забываться он перед старшим и отвечать ему по-французски, когда начальник обращается к нему с русской речью. Запуганный юноша смущается, извиняется, оправдывается, но не преклоняет графа на милость. Наконец отпускает он его, но офицер едва вышел за двери, граф отворяет их и говорит ему очень вежливо по-французски: "У меня танцуют по пятницам, надеюсь, что вы сделаете мне честь посещать мои вечеринки".

    Один новопожалованный генерал говорил безрукому герою: "А вам, граф, должно быть страшно в толпе; неравно, кто-нибудь толкнет вас, и вам будет больно". - "Меня не толкнет", - отвечал он хладнокровно и сурово и тут же спиной обратился к нему.

    Графу понадобился кучер - на выезд явился к нему парень видный собой с хорошими рекомендациями, с окладистой рыжей бородой, "Охотно взял бы я тебя, - сказал Остерман, - но я рыжих терпеть не могу". - "Чем же виноват я, - говорил кучер, - что я рыжим родился, и что же мне тут делать?" - "А идти к генералу С., который чернит себе волосы, - продолжает граф, - и попросить его научить тебя, как себя очерноволосить". Кучер, принимая буквально эти слова, отправляется к помянутому генералу и докладывает ему: "Граф Остерман приказал кланяться вашему превосходительству и пожаловать мне рецепт для крашения волос". Легко понять, как генерал принял эту просьбу и досадовал на Остермана, подозревая его в умышленной насмешке.

    С царствованием императора Александра кончилась, так сказать, и русская жизнь графа Остермана. С этой поры он исчезает для России. Прискорбные ли недоразумения, действительные ли неприятности по службе или просто причудливость нрава его, решить положительно не беремся, но как бы то ни было, что-то совратило его со стези и положения, на котором занимал он видное и почетное место. Говорили (но не всегда говоренному можно безусловно верить), что, в противность обязанности своей и даже приличию, не явился он к торжественному обряду, при котором должен был присутствовать по званию генерал-адъютанта и как один из старейших и почетнейших генералов русской армии. Говорили, что вместо того, чтобы приехать в Москву в назначенное время, он отправился в Италию, "куда влекла его могущая любовь". Если все это так, то, разумеется, последствия должны были несколько неблагоприятно отразиться на высшие отношения к нему.

    Как бы то ни было, и какие бы обстоятельства не оторвали его от России, но с того времени он в ней уже не живал. Он много путешествовал, объездил, кажется, Восток, и только изредка доходили о нем до Отечества отдельные и смутные слухи. Когда праздновалась годовщина Кульмской битвы, император Николай, желая видеть на этом историческом празднике Кульманского героя, повелел пригласить его к назначенному торжеству. Но он, под разными предлогами, отказался от приглашения. Не обращая внимания на странность подобного поступка, но помня и признавая одни боевые заслуги и блестящее участие его в знаменитом Кульмском деле, государь прислал ему знаки ордена Св. Андрея Первозванного: прекрасная черта и благородное, так сказать, отмщение за выходку довольно неприличную. Уверяют, что пакет, заключавший в себе эти знаки отличия, остался у него до кончины нераспечатанным!..

    Последние годы жизни своей провел Остерман в Женеве или в предместье города. Тут увиделся я с ним, лет 20 и более спустя после прежних свиданий наших. "Что делаете вы, граф, в Женеве?" - спросил я его. "Je tourne le dos an Montblanc", - отвечал он (оборачиваюсь спиною к Монблану). И в самом деле, кресло, на котором сидел он целый день почти неподвижно, упиралось в простенок между двух окон, из которых был великолепный вид, на Белую Гору. Он был уже утомлен жизнью и дряхл, но намять его была еще бодра и свежа.

    Впрочем, и о памяти его можно сказать, что она остановилась на исторической странице, которой замыкается царствование императора Александра Павловича; далее не шла она, как остановившиеся часы. Новейшие русские события не возбуждали внимания его. Он о них и не говорил и не расспрашивал, что делается в России. Не слыхать было от него ни слова теплого участия, ни слова сожаления, ни слова укора. Какая ни была причина размолвки, если в нем не было христианского смирения и прощения действительным или мнимым оскорблениям, то не было и тени злопамятства, по крайней мере на словах. Он просто в отношении к России заживо замер и похоронил себя в дне 19 ноября 1825 года.

    В прежние годы рыцарь красоты, ныне принес он обет рыцарской верности памяти Александра. Кабинет его в Женеве был как бы усыпальницею покойного Императора. Все возможные портреты его, во всех видах и объемах, бюсты, статуэтки, медали, - все, что только могло напоминать его, было развешено по стенам, расставлено на столах. Он был окружен этими воспоминаниями; он хранил их с нежным благоговением. Он жил в них и в минувшем, которое они изображали. На столе его постоянно лежало собрание стихотворений Державина. "Вот моя Библия", - говорил он. Жаль, если Лажечников, бывший долгое время при нем адъютантом, не собирал и не записывал по горячим следам любопытные проявления этой своеобразной личности: она и везде была бы на виду, а у нас, при некоторой бледности общего колорита, она поражала яркостью красок своих и выпуклостью очертаний.

    Мы пользовались приязнью графа, но никогда не были с ним в коротких и постоянных сношениях. Встречались мы урывками, время от времени, и опять надолго расставались. А потому сказанное здесь о нем далеко не портрет, разве легкий очерк; ближе знающие его могут пополнить этот черновой набросок.

    ***

    Мы упомянули выше о положении женщины в начале нынешнего столетия и несколько позднее. В петербургском, а частью и в московском обществе женщина обладала силою и властью. Женщины на Западе завидовали ей и оплакивали свое лишение всех прав состояния. Это лишение было неминуемым следствием политических, общественных и нравственных переворотов.

    иногда так или сяк управляет, то уже не царствует, а женщины любят царствовать. Женщины, синие чулочницы, или красные чулочницы, или женщины политические, парламентарные, департаментские - какие-то выродки, перестающие быть женщиной и неспособные быть мужчиною. Нелединский, Пушкин, Остерман не любили этих кунсткамерных уклонений от природного порядка. Нередко слыхал я от светских дам за границей, что только у русских еще сохранилось поклонение женщине (le culte de la femme).

    Однажды на бале в Париже разговаривал я с дамою, которой только что был представлен. Она сидела, а я стоял у кресла ее. Вблизи был стул, и стояло несколько дам. Она предложила мне взять стул и сесть для продолжения разговора. Я отказывался, говоря, что не сяду, когда при мне дамы стульев не имеют. "Сделайте одолжение, - сказала она, улыбаясь, - бросьте ваши петербургские вежливости: здесь никто их не поймет".

    Разумеется, в старину бывали женщины аристократические и демократические, женщины избранные и женщины общедоступные. Нередко (нечего греха таить) те же платонические жрецы, пожалуй, может быть, тот же Нелединский, тот же Остерман, при чистом служении обожаемой Лауре, совращались иногда с целомудренного и светлого пути своего и спускались потаенно на битую и торную дорогу.

    Изыскания и расследования этих противоречий и противочувствий принадлежат психологии или просто мужской натуре. Не нужно забывать притом и эпоху, и современные ей нравы. Как бы то ни было, аристократическая женщина, то есть аристократка не только по рождению, но и по другим преимуществам, жила в то время особняком, опираясь на возвышенное подножие, сидела на троне, посреди двора своего. Женское разночинство тайком оспаривало иногда власть такой женщины, стараясь перенимать ее моды, приемы, осанку; но все это было не что иное, как внешние попытки, а на деле глубокая бездна отделяла одних от других. Ныне перекинут мост чрез эту бездну, и на нем сходятся и смешиваются порубежные населения, так что со стороны не скоро разглядишь, где кончается аристократическая, где начинается плебейская любовь.

    ***

    Что ни говори, а Молчалины - народ в литературе драгоценный. В тетрадках их сохранилось многое, что без них пропало бы без вести. Вот, например, одна из подобных находок. Стихи писаны давно, но по содержанию едва ли не применимы они ко многим эпохам:

    Всех обращиков, всех красок Он живой лоскутный ряд: Нет лица, но много масок, Всюду взятых напрокат.

    Либерал, чинов поклонник, Чрезполосная душа, С правым он его сторонник! С левым он и сам левша.

    В трех строках? - его вся повесть: И торгаш, и арлекин, На вес продает он совесть, Убежденья на аршин.

    ***

    Старик Бенкендорф постоянно пользовался особенным благоволением и, можно сказать, приязнью Павла Петровича и Марии Федоровны, что не всегда бывает при Дворе одновременно и совместно: равновесие дело трудное в жизни, а в придворной тем паче. Он рассказывал барону Будбергу (бывшему после Эстляндским губернатором, от которого я это слышал) о забавном и затруднительном положении, в которое он однажды попал в Павловском или Гатчинском дворце.

    Это было в самый разгар платонической и рыцарской привязанности Павла Петровича к фрейлине Нелидовой. Бенкендорф нечаянно входит в один из покоев дворца и застает Павла Петровича, сидящего на диване рядом с Нелидовой. Пред ними столик с двумя свечами; в глубине комнаты догорает огонь в камине. Разговор слышится живой, но вполголоса. Третьему лицу тут места нет: оставаться неловко, уйти неприлично. Бенкендорф в недоумении переминается с ноги на ногу. В редкие секунды молчания пытается он вставить какое-нибудь малозначительное слово; но на попытки его ответа нет. Наконец великий князь говорит ему: Eh bien, monsieur de Benkendorff, vous ne vous occupez plus de politique? - Pourquoi pas, votre altesse, - отвечает он. - Voici sur la cheminue la derniere gazette de Hambourg, et vous n'eu prenez pas connaissance? (Как это, г-н Бенкендорф, вы политикой уже не занимаетесь? - Почему же нет, ваше высочество. - Вон на камине лежит последний номер Гамбургской газеты, а вы ее не читаете?) Бенкендорф обрадовался этому поводу к честному отступлению. Он идет к камину и при слабом мерцании догорающего камина готовится углубиться в чтение газеты. Что же оказывается? Самой газеты нет, а есть одно прибавление к ней с объявлениями о разных продажах, вызове прислуги, отыскании сбежавшей собаки и пр. Делать нечего: надобно было предаться чтению, и оно продолжалось около часа.

    Этот случай наводит на два следующие рассказа.

    Позднее нежное внимание императора Павла было обращено на другую фрейлину, жившую во дворце. В так называемом фрейлинском коридоре император встречает однажды гвардейского офицера, помнится, Каблукова, и говорит ему: "Милостивый государь, по этому коридору ходить одному из нас, вам или мне".

    Во время Суворовского похода в Италию государь, в присутствии фрейлины княжны Лопухиной, читает вслух реляцию, только что полученную с театра войны. В сей реляции упоминалось, между прочим, что князь Гагарин (Павел Гаврилович) ранен; при этих словах император замечает, что княжна Лопухина побледнела и совершенно изменилась в лице. Он на это не сказал ни слова, но в тот же день посылает Суворову повеление, чтобы князь Гагарин был немедленно отправлен курьером в Петербург. Курьер приезжает. Государь принимает его в кабинете своем, приказывает ему освободиться от шляпы, сажает и расспрашивает его о военных действиях. По окончании аудиенции Гагарин идет за шляпой своей и на прежнем месте находит генерал-адъютантскую шляпу. Разумеется, он не берет ее и продолжает искать своей.

    "Что вы, сударь, там ищете?" - спрашивает государь.

    "Шляпы моей". - "Да вот ваша шляпа", - говорит он, указывая на ту, которой, по приказанию государя, была заменена прежняя. Таким замысловатым образом князь Гагарин узнал, что он пожалован в генерал-адъютанты. Вскоре затем была помолвка княжны и князя, а потом и свадьба их.

    Князь Гагарин не совсем чужд литературе нашей. Он писал русские стихи, которые печатал Жуковский, временный издатель "Вестника Европы". Вероятно, писал он и французские стихи. На французском языке была напечатана им брошюра о поездке в Финляндию, куда он, в должности генерал-адъютанта, провожал императора Александра Павловича.

    Французский поэт сказал:

    La patrie est aux lieux ou l'ame est enchainee. (Отечество там, где душа закрепощена.) Шутник заметил, что если так, то Россия есть отечество по преимуществу, что в ней встречаются души и крепостные, и заложенные. Шутка эта, по счастью, выдохлась, откупоренная положением 19-го февраля. (Примечание переписчика.)

    ***

    Он весь приглажен, весь прилизан, С иголки ум его и фрак; И фрак крестами весь унизан, И ум под канцелярский лак.

    Он чопорен, он накрахмален, На разговор он туп и скуп, И глупо он официален, И то-ж официально глуп.

    ***

    Выше, говоря о наших критиках, привели мы стих: "Живет он в Чухломе, а пишет о Париже". Про иного можно сказать: если не о Париже, так о Петербурге. Иной автор, романист, публицист, пишет, пожалуй, на Мойке или на Фонтанке, а так и сдается, что на статье его красуется Чухломский почтовый штемпель. Провинциализм сильно одолевает литературу нашу. Этого прежде не было. Авторы, с непривычки и незнакомые со средой, в которой они очутились, смотрят на все, на людей и на вещи, глазами мутными и напуганными: точно провинциал, из глуши своей перенесенный в блестящий столичный салон.

    У него рябит в глазах и в голове. Скромный, благоразумный провинциал целомудренно сидит себе и молчит или отвечает на вопросы о уезде своем, который он хорошо знает, но провинциал удалой, провинциал-сорванец, хотя и сидит на стуле развязно, скрестя ногу на ногу, как подобает фешенебельному джентльмену, но нагло вмешавшись в разговор, вдруг брякнет такое слово, что всех с ног сшибает, или уморит со смеху. Мы не желаем оскорбить провинциалов; охотно соглашаемся, что многие из них люди добропорядочные, рассудительные, что иногда даже от них многому и научиться можно, но провинциал оставайся в провинции и не залетай в высокие хоромы. Писатель, не знающий аза в глаза из той светской или политической грамоты, которую он берется толковать, может, по своей самонадеянности и самоуверенности, только раздосадовать или рассмешить других своими провинциальными промахами.

    Есть еще одно слабое и больное место в литературе нашей. Творения прежних писателей отзывались более или менее личностью их, слог их было чистое зеркало, которое отражало их самих внешне и внутренне. Ныне слог причисляется к каким-то предубеждениям и слабоумиям чопорной старины. Хотят ли порицать сочинение, по каким-нибудь поводам не соответственное понятиям и направлениям критиков, не находят более оскорбительного, более убийственного приговора, как следующий: сочинение писано Карамзинским слогом. Вот до чего утрачены всякое чувство изящного, вкус и всякое художественное понимание письменного искусства. А между тем искусство существует.

    Дарования, призванные оставить по себе след в истории литературы, будут изучать это искусство в творениях Карамзина, Жуковского, Батюшкова, Пушкина. Они ознакомятся с ними, пропитаются ими. У каждого будет свой склад, своя, так сказать, физиономия; каждый внесет в общее дело долю личности своей, не будет рабским сколком, а останется самим собой и только далее и глубже разработает поле, перешедшее ему в наследство. Но все же эти лица сохранят черты сродства с образцами своими, будут члены одной избранной семьи, сыновья и внуки знаменитых предков. И теперь, может быть, сыщется родственное сходство между многими членами живого поколения, но дело в том, что это сходство часто безобразное; безобразие в том и другом смысле: безобразное, потому, что оно как-то неблаговидно, нескладно, или потому, что тут нет никакого образа, вполне и резко отчеканенного. Часто, что одного автора прочесть, что другого, все равно: все они подстрижены под одну гребенку, как солдаты одного полка, все одеты в одну амуницию, носят на груди своей одну и ту же бляху, как артельщики одной артели, как цеховые одного цеха. Речь везде условная, стереотипная; нет живого слова, свободно бьющего из живой груди, как свежая струя из обильного родника. Каждый черпает в свой маленький сосудец воду, уже накаченную из уличного колодезя; везде раздается однозвучное слушай часового, который стоит на одном месте; везде переходит из уст в уста, из-под пера под перо, тот же пароль, обязательно присвоенный в том или другом лагере; везде торчит и редко развевается лоскуток хоругви того или другого ополчения. И все это, со всем тем, не ратники, не мужественные воины: бойцов, в истинном значении слова, нет; а есть одни знаменосцы, полковые барабанщики, флейтщики, насвистывающие все один и тот же марш: Malbrough s'en va-t'en guerre, Ne sait quand reviendra. (Мальбрук в поход собрался...)

    ***

    Пушкин забавно рассказывал следующий анекдот. Где-то шла речь об одном событии, ознаменовавшем начало нынешнего столетия. Каждый вносил свое сведение.

    Да чего лучше, сказал один из присутствующих, академик ** (который также был налицо), современник той эпохи и жил в том городе. Спросим его, как это все происходило.

    И вот академик ** начинает свой рассказ: "Я уже лег в постель, и вскоре пополуночи будит меня сторож и говорит: извольте надевать мундир и идти к президенту, который прислал за вами. Я думаю себе: что за притча такая, но оделся и пошел к президенту; а там уже пунш".

    Пушкин говорил: "Рассказчик далее не шел; так и видно было, что он тут же сел за стол и начал пить пунш. Это значит иметь свой взгляд на историю".

    ***

    Дмитриев гулял по Кремлю в марте месяце 1801 г. Видит он необыкновенное движение на площади и спрашивает старого солдата, что это значит? "Да съезжаются, - говорит он, - присягать государю". - "Как присягать и какому Государю?" - "Новому".- "Что ты, рехнулся ли?" - "Да императору Александру". - "Какому Александру?" - спрашивает Дмитриев, все более и более удивленный и испуганный словами солдата. "Да Александру Македонскому, что ли!" - отвечает солдат. (Слышано от Дмитриева.)

    ***

    "От высокого до смешного только шаг один", сказал Наполеон, улепетывая из России в жидовских санях. Впрочем, Наполеон в эту минуту был не столько смешон, сколько жалок; жалок по человеческому чувству сердоболия и сострадания к бедствию ближнего; жалок и с точки философического воззрения, суда и осуждения. Как мог человек с подобными способностями, частью гениальными, как мог он с такой высоты слететь, провалиться стремглав в подобную низменность. Какой исторический и назидательный урок! Впрочем, если история многому учит, то она никого не научает. Но здесь речь не о Наполеоне. Мы только натолкнулись на него по поводу оставленного им изречения, которое, в виду следующего рассказа, хотели мы вот как перефразировать: от смешного до трагического только шаг один. Наш рассказ можно бы озаглавить простая история, и, к сожалению, очень обыкновенная история.

    Во второй половине двадцатых годов был в Москве молодой человек, сын благородных родителей, ни за собою, ни перед собою ничего не имеющий. Получил он образование, кажется, в Московском университете. По окончании учебного курса поступил он на службу в канцелярию одного из Московских департаментов Сената. Жалованье, разумеется, было скудное; пропитываться им и содержать себя несколько не только прилично, но сносно, было невозможно. Для подмоги себе начал он давать уроки детям в частных домах по части русского языка, географии, истории и рисования, как водится по общепринятой программе домашнего обучения. Дела его пошли изрядно.

    Он не вдавался в умствования, в нововведения; да и время было еще не такое. Он шел и вел учеников по известной колее. Он был скромен, кроток, вежлив, прилежен, добросовестен в исполнении педагогических занятий своих. Ученики полюбили его, родители были к нему благосклонны и внимательны. Пожалуй, он маленько смахивал на Молчалина, но вращался в другой среде, которая была образованнее и чище; а потому и сам был он благоприличнее и чище: по собственному ли влечению, или по счастливой случайности, он не попадал в дом какого-нибудь Фамусова, ни в руки какой-нибудь Софьи Павловны. Он также долго был умерен и аккуратен, но никогда не бывал приписным нахлебником и приживалкой. В строевом порядке общежития занимал он если не блестящее, то безукоризненное и честное место.

    Обстоятельства перенесли его из Москвы в Петербург. Для людей подобных свойств, подобного темперамента климат Москвы благоприятнее и здоровее петербургского. Но, впрочем, и здесь продолжал он свои занятия. Круг их даже расширился и на несколько градусов поднялся. Он был принят и вхож в некоторые дома, принадлежащие избранному обществу. К учительским упражнениям имел он случай прибавить и полулитературные, например Д.П. Бутурлин, более привыкший к письменным занятиям на французском языке, нежели на русском, давал ему на грамматическое и на синтаксическое исправление рукопись своей "Истории Смутного Времени". Разумеется, все эти труды были прилично вознаграждаемы. Умеренное и аккуратное (чего же более?) счастье улыбалось ему.

    Он даже имел некоторые светские успехи. В один из домов, в котором был он домашним, ездили нередко блестящие придворные фрейлины того времени. Им с непривычки полюбилась его несколько простодушная провинциальность. На танцевальных вечеринках они даже избирали его себе в кавалеры. Он танцевал хорошо и ловко, одевался всегда прилично и с приметным притязанием на щегольство. Одним словом, Молчалин петербургского издания, очищенного и исправленного, новичок в окружающей его светской среде, был лицо довольно своеобразное, не только терпимое, но вообще и сочувственное. Веселье и приятности жизни шли своей чередой, но не забывалась, не пренебрегалась и польза. Составился маленький капитал, и он пустил его в рост по знакомым и приятельским рукам. И тут удавалось ему его невинное ростовщичье ремесло.

    оказался несостоятельным. Деньги, нажитые тружеником, плод пота и крови его, безвозвратно пропали. Наш капиталист пришел в мрачное и свирепое отчаяние. Молчалин обратился в бешеного Гарпагона, лишившегося своей драгоценной шкатулки. Он возненавидел человечество. Не раз смешил он нас проклятьями своими. В пламенных порывах неистового красноречия говорил он: "Нет, теперь дело кончено: приди ко мне все человечество и валяйся у меня в ногах, умоляй дать ему пять рублей взаймы, не дам". На эту тему разыгрывал он непрестанно новые и новые заклинания и импровизации. Хотя нам было его и жаль, но исступленные и вместе с тем комические выходки его забавляли нас.

    А вот здесь смех переходит в трагедию. Несколько времени не видали мы его и полагали, что он ходит по судам и пытается возвратить себе тяжебным и законным путем свои утраченные деньги. Что же оказалось? До того времени благонравный и трезвый, заперся он в комнате своей и запил. Не долго после того умер он от запоя, этого медленного и унизительного русского самоубийства.

    Если хорошенько пошарить в темных углах нашей общественной жизни, то наткнешься не на одну подобную этой обыкновенную историю и драму домашнюю. Не просится ли и она в состав замышленной нами Россияды?

    ***

    Талейран, хорошо знающий своих соотечественников, говорит: Ne vous y trompez pas: Les Fraucais ont etc a Moscou; mais gardez-vous bien de croire que les Russes soient jamais venus a Paris (Не ошибайтесь: французы были в Москве, но русские никогда не вступали в Париж). Другими словами, но в этом же смысле и духе писаны многие французские военные истории, особенно же пресловутая книга Тьера.

    ***

    В старой тетради, сборник русского хроникера, отыскалась следующая надгробная надпись:

    On le connut fort peu, lui ne connut personne. Actif, toujours presse, bouillant, imperieux, Aimable, seduisan meme sous la couronne, Voulant gouverner seul, tout voir, tout faire mieux, II fit beaucoup d'ingrats et mourut malheureux.

    (Его знали слишком мало: он никого не знал. Деятельный, всегда торопливый, вспыльчивый, повелительный, любезный, обольстительный даже под царским венцом, он хотел править один, все видеть, все делать лучше; он породил много неблагодарных и умер несчастливым.)

    ***

    В каком-то казино, что у нас называется клубом, слышит он русские слова, напеваемые на итальянские мотивы из опер тогда наиболее в ходу на сцене. Подходит он к столу, за которым сидели и играли в карты русские и один итальянец. Любезные наши земляки мурлыкали и ворковали между собою: поди в черви, поди в бубнового короля, и так далее, на голос i tanti palpiti или: il piu triste de mortali. Добродушный итальянец удивлялся музыкальным способностям русских и вместе с тем и тому, что он все проигрывает.

    ***

    В одном из городов Италии, ради какого-то ночного беспорядка сделано было полицией распоряжение, чтобы позднее известного часа никто не выходил на улицу иначе, как с зажженным фонарем. Находящийся тогда в том городе наш молодой Сен-При, отличный карикатурист, которого карандаш воспет Пушкиным в Онегине, расписал свой фонарь забавными, но схожими изображениями городских властей. Само собой разумеется, что он с фонарем своим прогуливался по всем улицам наиболее людным.

    Этот молодой человек, веселый и затейливый проказник, вскоре затем, в той же Италии, застрелил себя неизвестно по какой причине и, помнится, ночью на Светлое Воскресение. Утром нашли труп его на полу, плавающий в крови. Верная собака его облизывала рану его.

    родная сестра графини Толстой и графини Остерман. Отец, вероятно при герцоге де-Ришелье, был губернатором в южной России; он был человек образованный, уважаемый и любимый в русском обществе. Он довольно свободно и правильно говорил по-русски. Он в России принадлежал административной школе герцога де-Ришелье, бывшего долгое время Новороссийским генерал-губернатором; Одесса в особенности много была обязана ему процветанием своим. Эта школа, хотя и под французской фирмой, оставила по себе в России хорошие и не совсем бесплодные следы.

    Другой сын бывшего Подольского губернатора, граф Алексей, принадлежал более Франции, нежели России, хотя по матери был он полурусский уроженец. Природа и судьба как будто хотели означить это происхождение: он родился в Петербурге 1805-го, а умер в Москве 1851 года. Он был пэром Франции, в царствование Филиппа, и членом Французской Академии. Служебная деятельность его развилась преимущественно на дипломатическом поприще, на котором занимал он посланнические должности в Бразилии, Португалии, Дании. Сверх того, известен он многими историческими и политическими сочинениями, заслуживающими внимания и уважения читателей. В нашей литературе стоит упомянуть о нем, по содействию его во французском драматическом сборнике, появившемся в Париже под названием "Иностранный Театр". В этом сборнике напечатан перевод, им сделанный, одного или двух русских драматических произведений. Сестра его была замужем за князем В.А. Долгоруковым. Она известна была в Петербургском обществе умом своим и приветливым, хотя несколько странным и отличающимся независимостью, характером.

    Молодой и несчастный Сен-При, с которого начали мы речь свою, добыл себе место в нашей общественной летописи по своим остроумным карикатурам. Замечательно, что талант его по живописи или рисовке был в нем некоторого рода наследственный: брат матери его, известный под именем князя Егора (Голицына), также в конце минувшего и начале нынешнего столетия, славился своими забавными и удачными карикатурами. В молодую пору сердечных похождений своих Карамзин встретил в нем счастливого соперника. Несмотря на свою необидчивость и свое мягкосердечие, Карамзин, в одной из своих повестей, отплатил ему за это некоторыми штрихами и своего карандаша.

    Мы остановились на семействе Сен-При, потому что нам приятно связать некоторые наши родные и общественные предания с преданиями иноплеменными. Но многие хотели бы поставить русского каким-то особняком, каким-то образцовым, пробным членом (specimen) в европейской семье, на удивление и поклонение человечеству и потомству. Они мысленно и всеми желаниями сердца ограждают себя от чуждого прикосновения и поветрия, если не совсем стеной желтой столицы, то, по крайней мере, Кремлевскою стеною московского Китай-города. Мы, напротив, любим отыскивать в стенах ворота, через которые, но с узаконенным видом, есть свободный пропуск из города и в город, на основании порубежных порядков. Мы и сами рады в гости ходить, да рады и гостям.

    ***

    NN. И я толку не добьюсь: но во всяком случае и окончательно задел он самого себя. Он в полемике своей похож на бойца, который, в поединке на шпагах, ранит ли противника своего, это еще бабушка надвое ворожила, а что себя, по неловкости, шпагою своею как-нибудь и где-нибудь да приколет до крови - это несомненно.

    2.

    Два приятеля после долгой разлуки.

    Другой. Что же, ты эти раны получил на войне или на поединке?

    Первый. Нет, от золотухи.

    3. Сотрудник одного из журналов. Что ни говорите, а равнодушие окраин наших, т.е. остзейцев и поляков, к литературе нашей не может и не должно быть терпимо.

    NN. Ага! Вы хотели бы расширить рынок на свой товар и умножить число потребителей своих. Да, понимаю: это желание довольно натуральное.

    NN. Что же делать, если польская образованность и читающая немецкая публика предпочитают чтение своих природных книг, или французских и английских, чтению русских!

    Сотрудник. Нужно деятельнее и упорнее водворять русский язык в этих областях грамотного отщепенства.

    NN. Но правительство, в объеме своих официальных потребностей, это и делает: оно настаивает на том, чтобы официальный язык в этих областях был русский. Нельзя же требовать от центрального правительства, чтобы оно вело дела государства на разнородных языках. Говори, пой, молись каждый у себя дома на своем родительском и наследственном наречии; но когда имеешь дело до государства, то потрудись, для своих же собственных выгод, выучиться языку, на котором говорит, судит, обнародывает свои законы и постановления то государство, к которому ты политически принадлежишь.

    Сотрудник. Этого мало. Вы довольствуетесь какими-то служебными и дисциплинарными обязанностями; мы требуем нравственного преобразования, пересоздания.

    и гневаться по-русски, извольте читать по-русски, извольте забавляться по-русски и переводить для ваших сцен русские комедии и драмы".

    Сотрудник. Кстати, о театре. В одном петербургском журнале было замечено со справедливым негодованием, что, например, в Риге ничего не знают о Гоголе и не дают "Ревизора" на рижском театре. Что вы скажете на это?

    NN. Скажу, что со своей стороны я очень благодарен немецкому театральному директору, что он не знакомит с рижскими бюргерами Гоголевского ревизора. "Ревизор" - домашняя русская комедия и должна дома оставаться. Известны французская и русская поговорки: черное белье должно мыть семейно, и сора из избы не выносить. Тем более не следует приглашать посторонних, встречных и поперечных, к подобным домашним очищениям и с каким-то самодовольством говорить им: "Посмотрите и полюбуйтесь, как много у нас грязного белья и как много всякого хлама и сора в нашей избе".

    Расскажу вам по этому поводу случай, которого я был свидетелем. Кажется в 50-х годах приехал в Карлсбад один из наших немецко-русских или русско-немецких литераторов. Он привез с собой немецкий перевод "Ревизора" и хотел ознакомить с ним немцев на публичном чтении. Он просил содействия моего для раздачи билетов. Я отвечал ему, что русским раздам по возможности несколько билетов, но вовсе не желаю привлекать иностранцев на это чтение.

    По заведенному порядку, рукопись должна была быть представлена на предварительный просмотр комиссару вод. Этот, по прочтении, возвратил ее переводчику при следующих словах: "Как могли вы думать, что будет вам разрешено публичное чтение подобного пасквиля на Россию? Вы, вероятно, забыли, что Австрия находится в дружественных отношениях с Россией, и из одних правил приличия и международной вежливости я не могу допустить нарушения этих правил". И скажу вам откровенно, по мне, комиссар был прав.

    сценах. Проницательность публики, любуясь художеством автора, будет уметь отделять в нем, что есть истина и что плод разыгравшейся фантазии и веселости автора. Признаюсь, я до вашей искусственной и журнальной русификации не охотник. Вы метите в цель, и попадаете в другую, ей совершенно противную. Того и гляди, вы будете ставить в вину окраинам нашим, что у них растут тополи и каштановые деревья и для вящего однообразия захотите приневолить их рассаживать у себя: поболее ельника и ветлы.

    ***

    печатал по-русски; но мыслил ли он и чувствовал ли по-русски?

    Император Александр Павлович говорил царскосельскому садовнику: "Где увидишь протоптанную тропинку, там смело прокладывай дорожку: это указание, что есть потребность в ней". В садоводственном правиле государя можно отыскать и правило политической экономии, и вообще государственного домостроительства. Во всяком случай это садовое указание - признак ума светлого и либерального.

    Есть садоводство самовластительное, есть и садоводство либеральное. Деревья, под купол и под пирамиду стриженные, прямые, регулярные аллеи, в струнку вытянутые, все эти насильственным искусством изувеченные создания природы, которыми знаменитый Ленотр прославил себя и французские сады, носят отпечаток великолепного и величавого самовластительства Людовика XIV: он и в природу хотел ввести официальный свой порядок и подчинить ее придворному этикету; для него и природа была вспомогательным заведением (succursale) Двора его. В свободе, в своенравном разнообразии английских садов отзывается английская независимость: деревья, на воле растущие, как и человеческая личность, пользуются охранительным законом habeas corpus.

    Досужие языки, Бог весть с чего, прочили кого-то в министры. C'est un homme de bois, il est vrai, - сказал NN, - mais il n'est pas du bois dont on fait les ministres. (Он деревянный, это правда; но не того дерева, из коего делаются министры.)

    ***

    Недостаток прежней нашей литературы заключается, может быть, в том, что писатели не договаривали, не вполне высказывали себя: они не давали или иногда не могли давать читателям все, что было у них на уме. Недостаток литературы настоящей есть излишество ее: вообще писатели наши выдают более, чем выдерживает их ум. Чувствуется, что у прежних еще оставалось что-то в запасе и на дне; проницательный читатель угадывает это что-то и дополняет написанное мысленным междустрочным чтением. В отношении к новым видишь, что хотя они сказали много, но после сказанного ничего дома не остается. Заемные письма выданы, а капитала для уплаты по ним нет.

    ***

    ***

    NN. говорит, что жизнь слишком коротка, чтобы иметь дело до X** или завести с ним разговор. Нужен, иной раз, битый час, чтобы растолковать ему то, что другой поймет в две минуты. У него слишком медленное и тугое пищеварение головы.

    ***

    У нас изумительный и неимоверный расход на гениев. Они везде редки, но у нас пекутся они как блины или ассигнации, или растут как грибы под чернильным дождем.

    Где гениев нет первоклассных, А только просто хороши.

    Теперь мы уже не довольствуемся хорошими гениями, а требуем, и поставляют нам, даже свыше требований наших, все гениев первоклассных. Оно, пожалуй, приятно и лестно, но то худо, что оно сбивает понятия, роняет цену на истинные дарования и придает славе какую-то пошлость. Народный Пантеон преобразовывается в человеколюбивый дом дешевых квартир.

    Кто напишет у нас оперу, картину, драму с несомненными признаками дарования, тот уже не в пример другим или, напротив, очень в пример другим, сейчас производится в гении и сажается на голову всем знаменитым европейским музыкальным композиторам, живописцам, драматическим писателям. Воля ваша, это просто невежество. Это значит: знай наших!

    Любовь к Отечеству и народная гордость сами по себе дело прекрасное, но нужно уметь применять их к действительности. Знаменитая француженка Роллан, восходя на революционный эшафот, сказала: "О свобода, сколько преступлений совершается во имя твое!" Понизив диапазон, можно бы сказать в свою очередь: "О патриотизм (или, пожалуй, о отечестволюбие, если у кого хватит духу выговорить это слово), сколько глупостей, бестолковщины высказывается, пишется и делается под твоей благородной фирмой!"

    Гений у нас, может быть, и был один - Петр I. Несмотря на слабости и погрешности свои, еще более свойственные времени его, чем его личности, он совершил подвиг гениальный. Вполне ли хорошо, или частью пополам с грехом, совершил он его, это другой вопрос, но отрицать никому нельзя, что он был запечатлен могучим гением и духом преобразования.

    Ломоносов был более гениален, нежели гений: в нем было мало творчества, он не был гением-создателем, а разве гением-путеводителем, указателем, Моисеем в обетованной земле. Как другой Христоф-Коломб, он внутренне прозрел, угадал, предчувствовал новый мир, составил путеводители для достижения неизвестных земель, но Америкой он не овладел. Он ничего такого по себе не оставил, что могло бы служить образцом, но многое оставил, что может служить поучением.

    Есть гении, так сказать, пропавшие, которые родились после времени, или неуместно. Представим себе, что какой-нибудь дикарь на далеком и пустынном острове, не знающий, что часовое мастерство давно на свете существует, изобрел и смастерил бы в юрте своей часы. Разумеется, это было бы дело гения, но какая польза вышла бы от того для человечества? Многие из таких гениев напоминают доброго немца, который, не зная, что "Телемак" писан Фенелоном, перевел его на французский язык с немецкого перевода и думал, что он обогатил и осчастливил французскую литературу, познакомив ее с бессмертным творением.

    гением войны. Поединок между Бонапарте и Суворовым решил бы окончательно и победоносно, кому из двух неотъемлемо принадлежат честь и слава быть военным гением.

    Мало быть или слыть гением в околотке своем: мало быть гением доморощенным. Нужно еще на то и согласие общее, всенародное. Гений - исключение в семье человеческой: он гражданин всемирный. Что такие за гении, которым выдается плакатный билет на жительство в такой-то местности и на известное время? Будем же довольствоваться теми избранными и высокими дарованиями, которыми нас Бог, если не щедро, то и не скупо наградил. Скажем и за то спасибо и воле, даровавшей их, и им, которые таланта своего в землю не зарыли; но воздержимся от напрасной и смешной погони за гениями и от производства в гении тех, которым удалось прийти нам по вкусу. Задор этих ловцов и производителей еще не беда: Бог с ними! Они себя тешат и нас забавляют. Прекрасно! Но жаль, что эти поставщики, эти крестные отцы гениев вредят многим из крестников своих, вовсе неповинным в таком насильственном производстве. Например, Пушкин, как высокое, оригинальное дарование, не сбиваем с законного места своего. Как гений, он подлежал бы критической переоценке, сомнениям и пререканиям. О других наших так называемых гениях и говорить нечего. Дарования их задушены, подавлены почестью, которой их облекают. Все это, на поверку, объясняется двумя обстоятельствами: с одной стороны, критика наша не опирается ни на какие правильные и законные основания; с другой, ложная народная гордость натирает и подкрашивает патриотической охрою свою домашнюю утварь.

    Ф** не косноязычен, а косноумен. У него мысль заикается, но с некоторым терпением можно иногда дождаться от него и путного слова.

    ***

    "Как трудно с жизнью справиться, - говорила молодая ***. - Счастье законное, тихое, благоверное неминуемо засыпает в скуке. Счастье бурное, несколько порочное, рано или поздно кончается недочетами, разочарованием, горькими последствиями".

    Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    12 13 14 15 16 17 18 19