• Приглашаем посетить наш сайт
    Кулинария (cook-lib.ru)
  • Старая записная книжка. Прижизненные публикации (VIII том собрания сочинений). Часть 5.

    Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    12 13 14 15 16 17 18 19

    ***

    Извлечение в переводе из неизданных на французском языке собственноручных записок польского короля Станислава Понятовского.

    1) Мой портрет {В прошлом веке, а особенно во Франции, такие портреты были в большой моде и служили светской забавою в высшем и литературном обществе.}

    Вот что автор говорит в начале: "Писал я его в 1756 году, перечитал в 1760 году. Тогда прибавил я к нему несколько слов, записанных под этим числом. В продолжении моих записок укажу откровенно читателю моему на те изменения, которые годы и обстоятельства внесли в мой портрет, по крайней мере настолько, насколько дано человеку познавать себя".

    Начитавшись много портретов, я захотел написать и свой.

    Был бы я доволен наружностью своей, если был бы ростом несколько повыше, если бы нога моя (la jambe) была стройнее, нос менее орлиный, зрение не столь близорукое, зубы более на виду. Нимало не думаю, что и при исправлении этих недостатков вышел бы я красавцем; но не желал бы быть пригожее, потому что признаю в физиономии своей благородство и выразительность; полагаю, что в осанке, движениях (jestes) моих есть что-то изящное и отличительное, которое может везде обратить внимание на меня. Моя близорукость дает мне однако же и не редко вид несколько смущенный и мрачный (imbarasse et sombre), но это не надолго. После минутного ощущения неловкости (должен сознаться и в погрешности) часто в осанке (contenance) моей обнаруживается излишняя гордость.

    Отличное воспитание, полученное мной, много содействовало мне к прикрытию недостатков моих, как внешних, так и ума моего. Оно помогло мне извлечь возможную пользу из моих способностей и выказать их несоразмерно с их истинным достоинством! Достаточно имею ума, чтобы быть в уровень с каждым предметом разговора; но ум мой не довольно плодовит, чтобы надолго овладеть разговором и направить его, разве речь зайдет о таком предмете, в котором могут принять участие чувство и живой вкус, которым одарила меня природа ко всему, что относится до художеств. Скоро подмечаю и схватываю все смешное (le ridicule) и ложное и все людские странности и кривизны (travers). Часто давал я людям это чувствовать слишком скоро и резко. По врожденному отвращению, ненавижу дурное общество.

    Большая доля лени не дала мне возможности развить, сколько бы следовало, мои дарования и познания. Принимаюсь ли за работу, то не иначе как по вдохновению; делаю много за один раз и вдруг, или же ничего не делаю. Я не легко выказываюсь и высказываюсь (je ne me compromets pas aisement), и вследствие того кажусь я искуснее, нежели бываю на самом деле. Что же касается до управления делами (la condute des affaires), то прилагаю к ним обыкновенно слишком много поспешности и откровенности, а потому нередко впадаю в промахи (des pas de clerc). Я мог бы хорошо судить о деле, заметить ошибку в проекте или недостаток в том, кто должен привести этот проект в исполнение; но мне к тому нужны еще и совет постороннего, и узда, чтобы самому не впасть в ошибку.

    Я чрезмерно чувствителен, но живее чувствую скорбь, нежели радость. Горе слишком сильно овладевало бы мною, если бы в глубине сердца не таилось предчувствие великого счастья в будущем. Рожденный с пламенным и обширным честолюбием, питаю в себе мысли о преобразованиях, о пользе и славе отечества моего: эти мысли сделались как бы канвою всех действий моих и всей жизни моей.

    Я не считал себя пригодным к женскому обществу. Первые опыты сближения моего с женщинами казались мне случайными и условными. Наконец познал я нежность любви: люблю так страстно, что малейшая неудача в любви моей сделала бы из меня несчастнейшего человека в мире и повергла бы меня в совершенное уныние.

    Обязанности дружбы для меня священны: простираю их далеко. Если мой друг провинится предо мной, то готов я сделать все возможное, чтобы отвратить разрыв между нами; долго после оскорбления, им мне нанесенного, помню только то, чем был я ему некогда обязан. Я признаю себя добрым и верным другом. Правда, дружен я не со многими, но всегда безгранично благодарен за всякое добро, мне оказанное. Хотя очень скоро подмечаю недостатки ближнего, но очень охотно прощаю их, вследствие рассуждения, к которому часто прибегал, а именно: как ни почитай себя добродетельным, но если беспристрастно всмотришься в себя, то отыщешь в себе тайные соотношения (affinites), весьма унизительные с величайшими преступлениями, которым недостает только случая и сильного давления, чтобы распуститься. Беда, если не будешь строго сторожить за собой.

    Люблю давать, ненавижу скряжничество, но зато не очень умею распоряжаться тем, что имею. Не так крепко храню тайны свои, как тайны чужие, на которые я очень совестлив. Я очень сострадателен. Мне так приятно видеть себя любимым и одобряемым, что самолюбие мое возросло бы до крайности, если бы опасение казаться смешным (la crainte du ridicule) и навык светских приличий не научили бы меня умению обуздывать себя в этом отношении. Впрочем, я не лгу, столько же по нравственным правилам, сколько и по врожденному отвращению ко всякому лицемерию.

    Не могу сказать о себе, что я набожен, по общему значению этого слова, и далек я от того; но смею сказать, что люблю Бога и часто молитвою обращаюсь к Нему. Я не чужд утешительного убеждения, что Он оказывает нам милость Свою, когда мы о том просим его. Мне еще даровано счастье любить родителей моих, как по склонности, так и по обязанности. Хотя, под первым движением досады, мысль об отмщении и могла бы придти мне в голову, но полагаю, что не мог бы я осуществить ее на деле: жалость взяла бы верх. Случается, что прощаешь по слабости так же часто, как и по великодушию. Опасаюсь, что по этой причине многим из моих предположений на будущее время не дано будет обратиться в действительность. Охотно размышляю и достаточно наделен воображением, чтобы не скучать наедине и без книги, особенно с тех пор, что я люблю. (1756 год.)

    Должен я ныне прибавить, что могу долго и постоянно желать одного и того же (les memes choses). Наблюдая за собой, пришел я к заключению, что, находясь уже три года среди людей отвратительных и гнусных (detestables), которые навлекли на меня ужасные страдания, я сделался менее способным ненавидеть (moins haineux). Не знаю, истощился ли мой запас ненависти, или кажется мне, что видал я и хуже этого. Если буду когда-нибудь счастлив, то желал бы я, чтобы все были счастливы, и никому не было бы повода сожалеть о счастии моем". (1760 год.)

    История может, конечно, отказать несчастному Понятовскому в государственных качествах, которыми должен обладать правитель народа; но, прочитав сей портрет, который нельзя заподозрить в несходстве и в недостатке чистосердечия, нельзя, забывая венценосца, не сочувствовать человеку. Да и все современные свидетельства соглашаются в похвальном и лестном отзыве о нем. Сочувствуя, нельзя и не пожалеть об игралище и жертве каких-то обольстительных и счастливых обстоятельств, которые, почти мимо воли его, вознесли его на блестящую вершину, а потом низринули в смутные столкновения, заперли в безысходную засаду и устремили к окончательному падению.

    Впрочем, и при большей твердости духа, и при лучшем умении вести державные дела, едва ли мог бы Понятовский или кто другой усидеть на шатком польском престоле. Исторические, географические и соседственные сервитюды и давление влекли роковою силой Польшу к неминуемой гибели и, так сказать, политическому самоубийству. Можно сказать, что внешние тяготения ослабили и ампутировали Польшу; но и Польша сама собою деятельно работала в смысле окончательного разложения своего.

    Мы упомянули о географических условиях Польши, заимствуя мысль у князя Паскевича. Его спрашивали, почему поляки всегда раболепствуют или бунтуют. "Такова уже их география", - отвечал наместник.

    Пойдем далее в выписках своих.

    Сделанное мне предложение.

    Вскоре по кончине Августа III, курфюрст, старший сын его, сделал в Польше попытки, чтобы наследовать ему. Супруга его частным образом действовала под рукой в этом же смысле. Камергер Ностиц прислан был в Варшаву с этой целью. Саксонский двор вздумал, между прочим, предложить мне денежную сумму и много других обещаний, с тем чтобы я отказался от подобного соискательства. Советник Шмидт, на которого возложены были эти переговоры, сам смеялся, все это мне передавая и угадывая заранее мой ответ. Но все эти саксонские проекты уничтожены были оспой, от которой курфюрст умер, и никто не хотел заменить его одним из братьев.

    3) Важное предложение, сделанное мне Кейзерлингом

    Около половины 1764 года, когда затруднительности к моему избранию на престол, по-видимому, более и более скоплялись, посол Кейзерлинг, который всегда оказывал мне самую приязненную доверенность, спросил меня однажды: "Что скажете вы о мысли, которая пришла мне в голову и о которой желал бы я знать мнение ваше, а именно: нельзя ли было бы, вместо вас, призвать к престолу дядю вашего, русского палатина, князя Чарторыского? Скажите мне искренно: что было бы полезнее для Польши? Вы дадите мне на это ответ через три дня".

    В этот промежуток времени тысяча различных мыслей выказали мне вопрос сей со всех сторон. Главнейшая мысль, более всех меня озаботившая, была та, что рано или поздно императрица может обвенчаться со мной, если буду я королем; а если королем не буду, то и браку этому никогда не бывать. С другой стороны, три человека, которых я тогда наиболее любил, были: старший брат мой, Ржевуский (в то время писарж, а после маршал) и Браницкий, с которым дружественно сблизился я в России. Нужно сказать, что дядя мой палатин явил этим трем лицам чувствительные доказательства недоброжелательства своего. Наконец, знал я деспотический и неукротимый нрав моего дяди. Все это, по истечении трех дней, побудило меня сказать: "Какой ни имел бы я повод полагать, что дядя лично дружески расположен ко мне, но не могу не сознаться, что, по мнению моему, царствование дяди моего было бы крутым и жестким, и по этой причине думаю, что для блага народа лучше было бы мне быть королем, а не ему".

    Как скоро Кейзерлинг выслушал мой ответ, он воскликнул с живостью: "Боже упаси нас от жестокосердного царствования, - и прибавил, - чтобы не было впредь и в помине о том".

    Это обстоятельство, столь важное в жизни моей, более всего утвердило меня в убеждении, что из всех человеческих заблуждений менее всех простительное есть гордость. Тот, кто хвалится тем, что он в таком или другом случае хорошо сказал или хорошо действовал, не принимает в соображение, что человек не в силах дать себе мысль, что все мысли - и преимущественно те, которые впоследствии наиболее обольщают нас одержанным успехом, - исходят от Того, Кому благоугодно было нам их ниспослать.

    Только спустя восемь лет после этого ответа представился уму моему тот, который надлежало бы мне сделать, а именно: "Не хочу быть королем без уверенности, что буду супругом императрицы. Если будет мне в том отказано, то прошу одного удостоверения в благорасположении будущего короля к трем друзьям моим; я же останусь частным лицом. Корона без императрицы не имеет для меня никакой прелести". Таким образом все примирил бы я. В первом случае, до какой степени блеска и благоденствия возвысилась бы Польша! В другом случае снискал бы я себе новое право на уважение и признательность императрицы. Вместе с тем обеспечил бы я фортуну трех друзей моих, а равно мог бы я быть уверенным в особой ко мне милости дяди моего и во всех возможных выгодах и приятностях, коими пользоваться может частный человек. Я отвратил бы от себя все скорби и от отечества моего все бедствия, на которые будет указано в продолжении сих Записок.

    А первоначальная причина всех этих неблагоприятных последствий заключается в том, что дядя мой никогда простить не мог, что не он, а я сделался королем. Я уверен, что доходило до сведения его (если не сам он внушил его) предложение, сделанное мне Кейзерлингом. Сужу о том потому, что, спустя несколько месяцев, когда речь зашла о противодействиях, даже до пролития крови, которые может встретить избрание мое на престол, и я отвечал, что скорее откажусь от короны, нежели потерплю, чтобы избрание мое стоило единой капли польской крови, то княгиня Стражница (Straznik?), впоследствии маршальша, горячо сказала немногие следующие слова: "Да ведь зависело только от..." (mais il n'a dependu que...), и тут в смущении прервала речь свою и обратила разговор на другие предметы.

    Почти то же повторилось, хотя и не в таких размерах, при назначении императором Александром в наместники Зайончека, тогда же пожалованного в княжеское достоинство. Это назначение было для всех совершенно неожиданное и всех удивило. Второй князь Адам Чарторыский и вся Пулавская {Пулавы - великолепное, недалеко от Варшавы, поместье Чарторыских, посещаемое путешественниками и воспетое поэтами.} партия желали и полагали, что выбор императора падет на него.

    Зайончек был храбрый генерал (как почти и все поляки храбры на войне), лишился ноги в сражении, ходил на костылях, был человек честный, но вовсе не был на виду и не имел тех блестящих качеств, которые вызывают на честолюбие. Он не имел ни партии, ни клевретов, ни трубачей за себя; мало имел даже и связей в варшавском аристократическом обществе. По старости лет своих не имел и поклонниц и усердных ходатайниц в прекрасном поле (а в Польше непременно нужно иметь свою партию и свой вспомогательный летучий женский отряд). По всему этому император именно и обратил внимание свое на него. Однажды в Варшаве призывает он генерала Зайончека в свой кабинет и спрашивает мнения его, кого бы назначить наместником царства. Выслушав его, государь говорит ему: "А мой выбор уже сделан: я вас назначаю". Старик, никогда о том и не мечтавший, не менее публики удивлен был, когда, вошедши в царский кабинет рядовым генералом, вышел он из него царским наместником. Разумеется, не одно это назначение посеяло в обществе семена раздора и оппозиции; но, по всем соображениям, оно не мало могло тому и содействовать. Впрочем, для соблюдения истины должно прибавить, что, по общему мнению, сильно разыгралось тут не столько обманутое честолюбие князя Чарторыского, сколько деятельное и суетливое честолюбие семейства его.

    4) Отрывок из письма императрицы 2 августа 1762 г.

    "Согласно с желанием его, отправляю графа Кейзерлинга послом в Польшу, чтобы сделать вас королем (pour vous faire roi). A если он в том не успеет, то пусть будет избран князь Адам" (Чарторыский).

    Зимой 1763-1764 годов писал я императрице: "Не делайте меня королем, а снова призовите к себе". Не одни сердечные чувства побуждали меня выразить эту просьбу. Я был убежден, что могу принести в таком случае более пользы отечеству моему как частное лицо при ней, нежели здесь как король. Но просьбы мои не получили удовлетворения.

    5) Анекдот, касающийся до избрания моего

    За несколько недель до дня, назначенного для моего избрания, в императрице возникло сильное опасение, что избрание мое может вовлечь ее в большие затруднения и даже в войну с Портою. Вопреки Панину, писала она к Кейзерлингу, что, опасаясь многих неудобств за Россию и за себя от слишком упорного настаивания на избрание мое в короли, она повелевает ему не доходить до формального предстательства за меня (de ne pas risquer une recommandation formelle), но ограничиться действием, которое он почтет влекущим за собой наименее худых последствий (les consequences les moins facheuses).

    Панин осмелился написать Кейзерлингу: "Не знаю, что пишет вам императрица; но после всего что мы доныне сделали, честь императрицы и государства нашего так связана с этим вопросом, что, отступая от него, мы много повредили бы себе. Итак, продолжайте как следует, чтобы довершить это дело. Смело вам это высказываю" (C'est moi qui vous le dis hardiment).

    И Кейзерлинг не побоялся ослушаться своей государыни и последовать совету ее первого министра. Он изложил формальный акт предстательства за меня от имени императрицы. А как был он в то время болен и не мог лично представить его примасу (как то обыкновенно делалось в прежних избраниях), то и представил бумагу свою через посольского секретаря, барона Аша.

    Избрание мое совершилось единогласно и в таком порядке и мире, что большое число дам присутствовало на избирательном поле, посреди дворянских эскадронов. Только и был при этом один несчастный случай: лошадь лягнула в господина Трояновского и раздробила ему ногу. Многие дамы сливали голоса свои за избирательными кликами воеводств, когда примас на колеснице своей проезжал и собирал от маршалов воеводских конфедераций избирательные записки за скрепою тех, которые состояли налицо. По общему мнению, около 25 тысяч человек окружало избирательное поле, и в этом числе ни один голос не восстал против меня.

    побуждениями; оно питается двойной любовью. В исповеднике видим хотя и грешника, но честного человека; видим здравый ум, который хорошо и верно судит о настоящем положении и также верно предвидит опасения в будущем. Он раскаивается в том, что увлекся, что не следовал видам, которые сам исчислил и оценил; но раскаивается поздно. Впрочем, когда же в делах житейских раскаяние не бывает поздней добродетелью?

    Вместе с тем виден здесь и поляк-мечтатель. Польская политика всегда сбивается на фантазию. Романтической литературы еще и в помине не было, а благодаря полякам была уже романтическая политика, пренебрегающая единствами времени, места и действия. У них нет классического воззрения на вещи и события. Все перед ними освещается фальшфейерами, которые принимают они за маяки.

    В своей романтической мечтательности, в своей галлюцинации Понятовский строит свой воздушный замок, свой воздушный престол на несбыточном браке с императрицей. Его не пугает, не отрезвляет вся несообразность подобной надежды; его не пробуждает от сновидения вся историческая, политическая и русско-народная невозможность такого события. Для романтической политики нет ни граней, ни законов: для нее нет никаких невозможностей. В покушениях своих, в политических стремлениях поляки не признают роковой силы слова невозможность.

    Не видали ли мы много примеров тому и после Понятовского? Кому из поляков не грезилось хотя раз в жизни, что Европа почтет для себя обязанностью и удовольствием предложить ему руку и сердце свое и принести в приданое все силы и войска свои? И легковерный и несчастный поляк, рассчитывая на это будущее, губит свое настоящее. Он пускается во вся тяжкая, ставит ребром свой последний злотый, свои последние усилия и надежды и окончательно разоряется впредь до нового самообольщения, до нового марева и новых жертвоприношений неисправимой мечте своей. Разумеется, государственной политике должно, при таких периодических увлечениях и припадках, быть всегда настороже. Это периодико-хроническое расположение угрожает спокойствию и безопасности соседей. Все это так; но сердиться на поляков не за что, а ненавидеть мечтателей и подавно. Вспомним слово князя Паскевича: вся их романтическая политика грешит роковыми условиями непреложной географии.

    Странная и какая-то таинственно-роковая игра запечатлела судьбу Понятовского. Будущее царствование его случайно возродилось в Петербурге: в Петербурге же и погасло это посмертное царствование. По движению великодушия и рыцарства императора Павла, развенчанный венценосец был призван в Петербург. Царской тени его воздаваемы были почести, подобающие неизгладимому величию царского достоинства. Он жил в Мраморном дворце, окруженный придворным штатом. На всех праздниках, во всех торжествах император Павел уделял ему царское место. Он постоянно был к нему внимателен и приветлив, с той врожденной и утонченной вежливостью, которая отличала императора Павла, когда он к кому благоволил и не был под раздражением неприятных впечатлений. Одним словом, Понятовский жил и умер в Петербурге польским королем, но только без польского королевства. Впрочем, едва ли в Варшаве владел он этим королевством.

    Как много драматических движений и неожиданностей в этой участи; как много глубокого исторического и нравственного смысла! Здесь история в романе, и роман в истории.

    ***

    "Какое несчастие пошло у нас на баснописцев, - говорил граф Сакен. - Давно ли мы лишились Крылова, а вот теперь умирает Данилевский!" (сочинитель военной истории 12-го и последовавших годов).

    ***

    Известно, что император Александр Павлович в последние годы царствования своего совершал частые и повсеместные поездки по обширным протяжениям России. В это время дорожная деятельность и повинность доходили до крайности. Ежегодно и по нескольку раз в год делали дороги, переделывали их и все-таки не доделывали, разве под проезд государя; а там опять начнется землекопание, ломка, прорытие канав и прочее. Эти работы, на которые сгонялись деревенские населения, возрастали до степени народного бедствия.

    Разумеется, к этой тягости присоединялись и злоупотребления земской администрации, которая пользовалась, промышляла и торговала дорожными повинностями. Народ кряхтел, жаловался и приписывал все невзгоды Аракчееву, который тут ни душой, ни телом не был виноват. Но в этом отношении Аракчеев пользовался большой популярностью: он был всеобщим козлом отпущения на каждый черный день. В Саратовской губернии деревенские бабы певали в хороводах:

    Аракчеев дворянин Аракчеев......, Всю Россию разорил, Все дорожки перерыл.

    В Московской губернии, в осеннюю и дождливую пору, дороги были совершенно недоступны. Подмосковные помещики за 20 и 30 верст отправлялись в Москву верхом. Так ездил князь Петр Михайлович Волконский из Суханова; так ездили и другие. Так однажды въехал в Москву и фельдмаршал Сакен. Утомленный, избитый толчками, он на последней станции приказал отпрячь лошадь из-под форейтора, сел на нее и пустился в путь. Когда явились к нему московские власти с изъявлением почтения, он обратился к губернатору и спросил его, был ли он уже губернатором в 1812 году; и на ответ, что не был, граф Сакен сказал: "А жаль, что не были! При вас Наполеон никак не мог бы добраться до Москвы".

    ***

    Карамзин говорил, что если бы отвечать одним словом на вопрос: что делается в России, то пришлось бы сказать: крадут. Он был непримиримый враг русского лихоимства, расточительности, как частной, так и казенной. Сам был он не скуп, а бережлив; советовал бережливость друзьям и родственникам своим; желал бы иметь возможность советовать ее и государству.

    Ничего так не боялся он, как долгов, за себя и за казну. Если никогда не бывал он что называется в нужде, то всегда должен был ограничиваться строгой умеренностью, впрочем (как сказано выше), чуждою скупости: напротив, он всегда держался правила, что если уж нужно сделать покупку, то должно смотреть не на цену, а на качество, и покупать что есть лучшее.

    В первые времена письменной деятельности его, да и позднее, литература наша не была выгодным промыслом. Цены на заработки стояли самые низкие. Журналы, сборники, им издаваемые (Аониды и пр.), не представляли ему большого барыша и едва давали возможность сводить концы с концами. В молодости, в течение двух-трех лет, прибегал он, как к пособию, к карточной коммерческой игре. Играл он умеренно, но с расчетом и с умением. Можно сказать, что до самой кончины своей он не жил на счет казны. Скромная пенсия в 2000 рублей ассигнациями, выдаваемая историографу, не была для казны обременительна.

    Впоследствии времени близкие отношения к императору Александру, милостивое, дружеское внимание, оказываемое ему монархом, не изменили этого скромного положения. В сношениях своих с государем он дорожил своей нравственной независимостью, так сказать, боялся утратить и затронуть чистоту своей бескорыстной преданности и признательности. Он страшился благодарности вещественной и обязательной.

    Можно подумать, что и государь, с обычной ему мечтательностью, не хотел придать сношениям своим с Карамзиным характер официальный, характер относительности государя к подданному. Впрочем, приближенные к императору Александру замечали не раз, что он не имел ясного понятия о ценности денег: иногда вспоможение миллионом рублей частному лицу не казалось ему чрезвычайным; в другое время он задумывался над выдачей суммы незначительной.

    Карамзин за себя не просил: другие также не просили за него, и государь, хотя и довольно частый свидетель скромного домашнего быта его, мог и не догадываться, что Карамзин не пользуется даже и посредственным довольством.

    не успел он обеспечить материально участь довольно многочисленного и нежно и горячо любимого им семейства. Провидение, в которое он покорно и безгранично веровал, оправдало эту веру и между тем поберегло бескорыстие и добросовестность его. Пока бодрствовал он духом и телом, обстоятельства не искушали его и не приводили в опасение быть в противоречии с самим собой.

    Только на смертном одре и за несколько часов до кончины получил он поистине царскую награду, возмездие за чистую и доблестную жизнь, за долгую и полезную деятельность и за заслуги его перед Отечеством. Это была, так сказать, заживо, но уже посмертная награда. Оказал ее не император Александр, а в память его достойный и великодушный преемник его. Глубоко, умилительно растроганный подобной милостью, Карамзин оставался верен правилам и убеждениям своим: он находил, что милость чрезмерна и превышает заслуги его. Последние строки, написанные его ослабевшей и уже остывающей рукой, рукой, которая некогда так деятельно и бодро служила ему, были выражением глубокой благодарности тому, который прояснил предсмертные часы его. Он умирал спокойно, зная, что участь детей его обеспечена.

    ***

    Как по проезжим дорогам, так и в свете, на поприще почестей и успехов, человек, едущий с богатой внутренней кладью, часто обгоняем теми, которые едут порожними. Это напоминает четверостишие, найденное в какой-то тетради:

    С ним звездословию не трудно научиться, Честей им крайняя достигнута межа: До этих почестей как мог он дослужиться? - А очень просто: не служа.

    ***

    В этой же тетради записаны довольно забавные стихи Марина:

    Не Дмитрий ты Донской, Не Дмитрий ты Ростовский, А Дмитрий ты простой: Ты Дмитрий Павлиновской.

    Марин был в свое время гвардейским поэтом и острословом. Приятное и не слишком взыскательное время! Тогда жилось легко и в свое удовольствие. Ум без притязаний на гениальность был в чести и везде гостеприимно встречен. Марин не отличался стихотворческим дарованием: оно не выходило из пределов гвардейского и светского объема. В особенном ходу были пародии его на стихи Ломоносова: "С белыми Борей власами".

    Замечательно и странно, что при такой наклонности к легким стихам он принадлежал не к новой школе, а к староязыческой школе Шишкова. Он был большой поклонник Хераскова и знал наизусть целые страницы Россиады. Французский язык был ему мало знаком, если и не вовсе, что, впрочем, не помешало ему перевести трагедию Вольтера Меропу. Перевел он ее довольно плохо с подстрочного русского перевода, довольно плохой прозой. Красота, слава и талант Семеновой, трагической актрисы, увлекали в то время многих на трагическое поприще. Эта была своего рода поэзия бенефисов.

    Гнедич, с дарованием, разумеется, неизмеримо выше дарования Марина, но также не сильный в знании французского языка, перевел также около того времени, и тоже ради прекрасных глаз Семеновой, другую трагедию Вольтера, Танкред.

    Пушкин имел всегда на очереди какой-нибудь стих, который любил он твердить. В года молодости его и сердечных припадков было время, когда он часто повторял стих из этого перевода:

    Быть может, некогда восплачешь обо мне!

    ***

    Странные бывают люди! Есть, например, такие, которые на том основании, что они переносятся из места в далекое место по железным дорогам, а Лейбниц и Вольтер медленно тащились по выбоинам и рытвинам в неуклюжих почтовых рыдванах, твердо убеждены, что они выше и умнее Лейбница и Вольтера.

    При каждом удобном, а часто и неудобном случае они на лету и с высоты вагона своего смеются над этими жалкими недорослями, выражают презрение к минувшему времени, рисуются и любуются собой в настоящем. Как бы растолковать этим господам, что хотя век наш материально и обогатился многими изобретениями и вспомогательными средствами, но все же не дошел еще до того, что выдумал паровой аппарат, который придавал бы ума тем, которые ума не имеют.

    Терпение! Пускай обождут они немного; может быть, такой аппарат и осуществится, и тогда разрешается им смеяться над Лейбницем и Вольтером.

    ***

    А.М. Пушкин спрашивал путешествующего англичанина: правда ли, что изобрели в Англии машину, в которую вводят живого быка, и полтора часа спустя подают из машины выделанные кожи, готовые бифштексы, гребенки, сапоги и проч. "Не слыхал, - простодушно отвечает англичанин. - При мне еще не было; вот уже два года, что я разъезжаю по твердой земле: может быть, эта машина изобретена без меня".

    ***

    ***

    Княгиня Ц. говорила, что она не желала бы овдоветь, а желала бы родиться вдовой.

    ***

    N.N. говорит: "Жаль, что нет третьего пола для третейского и мирового суда в тяжбе между мужским и женским полом; а то судят и решат между собою дело сами подсудимые".

    ***

    В одном из сражений 1813 г. Бернадот поручал старому генералу (немцу или шведу, не помнится) занять одно возвышение. Тот худо понимал, что Бернадот говорил ему на французском языке; а Бернадот не понимал расспросов генерала. Выведенный из терпения, обратился он к князю Василию Гагарину, состоявшему при нем ординарцем, и сказал своим гасконским выговором: Ayez la complaisance, prince, d'expliquer au general ce que c'est qu'une montagne, (сделайте милость, князь, объясните генералу, что такое гора); тот пришпорил лошадь и ускакал.

    ***

    Денис Давыдов во время сражения докладывал князю Багратиону, по поручению начальствующего отдельным отрядом, что неприятель на носу. "Теперь, - говорит князь Багратион, - нужно знать, на каком носу: если на твоем, то откладывать нечего и должно идти на помощь; если на моем, то спешить еще ни к чему".

    ***

    Е*** говорит, что в жизни должно решиться на одно: на жену или на наемную карету. А если иметь ту и другую, то придется сидеть одному целый день дома без жены и без кареты.

    ***

    Р. любил выражаться округленными фразами и облекать их в форму афоризмов. Приятель его Киселев (Павел Дмитриевич) сказал ему однажды: "Знаешь ли что? Когда напишу книгу, обещай мне, что ты изготовишь эпиграфы на каждую главу".

    Дяде Киселева (Федору Ивановичу) предлагали, во время оно, войти в масонское общество. "Благодарю, - отвечал он, - знаю, что общество делится на две ступени: на одной датусы, на другой биратусы. Датусом быть не хочу, а биратусом не способен".

    ***

    материалы и зачатки для устройства новых порядков. Это лица такого рода, что они не усомнились бы взять на себя формировку конных полков в Венеции.

    Проезжающий поколотил станционного смотрителя. Подобного рода путевые впечатления не новость. Смотритель был с амбицией. Он приехал к начальству просить дозволения подать на обидчика жалобу и взыскать с него бесчестие. Начальство старалось убедить его бросить это дело и не давать ему огласки. "Помилуйте, ваше превосходительство, - возразил смотритель, - одна пощечина, конечно, в счет не идет, а несколько пощечин в сложности чего-нибудь да стоят".

    ***

    На одном из придворных собраний императрица Екатерина обходила гостей и к каждому обращала приветливое слово. Между присутствующими находился старый моряк. По рассеянию случилось, что, проходя мимо него, императрица три раза сказала ему: "Кажется, сегодня холодно?"

    "Нет, матушка, ваше величество, сегодня довольно тепло", - отвечал он каждый раз.

    ***

    "Никогда я не могла хорошенько понять, какая разница между пушкой и единорогом", - говорила Екатерина II какому-то генералу.

    "Разница большая, - отвечал он, - сейчас доложу вашему величеству. Вот изволите видеть: пушка сама по себе, а единорог сам по себе".

    "А, теперь понимаю", - сказала императрица.

    Слепой Молчанов (Петр Степанович) слышит однажды у себя за обедом, что на конце стола плачет его маленький внучек и что мать бранит его. Он спрашивает причину тому. "А вот капризничает, - говорит мать, - не хочет сидеть тут, где посадили его, а просится на прежнее место". - "Помилуй, - отвечает Молчанов, - да вся Россия плачет о местах. Как же ему не плакать? Посади его, куда он просится".

    Я не знал Молчанова, когда он был, как говорится, в случае и силе. Слышно было, что он считался всемогущим дельцом при князе Н.И. Салтыкове; а князь, в пребывание императора за границей во время войны, был чуть ли не регентом в России. Касательно этой эпохи ничего положительного о Молчанове сказать не могу: я вовсе не знал его, а худого понаслышке ничего сказать не хочу.

    Сблизился я с ним уже позднее, когда был он в отставке и слеп. Нашел я в нем человека умного, обхождения самого вежливого и приятного. Отставку и слепоту переносил он бодро и ясно. Был словоохотлив, говорил и рассказывал с большой живостью и увлекательностью. Многое и многих знал он близко; знал хорошо и сцену света, и актеров, и закулисные таинства и все сохранил он в своей твердой и зеркальной памяти. Искал он беседы с людьми, почему-нибудь известными и достойными внимания. С ними он, так сказать, кокетничал, заискивая их доброе к себе расположение. Он говаривал, что можно всем прикинуться и богатым, и знатным, но умным уж никак не прикинешься, если нет ума.

    Между прочими рассказами его особенно значителен один. Он свидетельствует о недоброжелательном и недоверчивом расположении императора Александра к Кутузову и поэтому принадлежит истории. Когда Наполеон в 1812 году шел к Москве, Петербург также был не очень покоен и безопасен. В нем также принимались правительством меры, чтобы заблаговременно вывезти из столицы все драгоценности, государственные дела и проч. Не был забыт и памятник Петра Великого: и он предназначался к упаковке и отправлению в безопасное место водой. И подлинно, слишком было бы грустно старику видеть, как через прорубленное им окно влезли в дом его недобрые люди.

    благополучный оборот и неприятель преследуем был нашими войсками, Молчанов при одном докладе государю напомнил о вверенной ему сумме и спросил, не прикажет ли его величество отдать ее обратно в казначейство. "Ты Кутузова не знаешь, - с живостью прервал его государь, - было бы у него все хорошо, а о других заботиться он не станет. Держи деньги пока у себя на всякий случай".

    Когда Дмитриев был министром юстиции, он часто бывал недоволен Молчановым за противодействие его по делам, которые Дмитриев вносил в Комитет Министров. Оно было так для него чувствительно, что он отпросился в отпуск во время отсутствия государя. Позднее, когда он снова поступил в управление министерством, а государь возвратился из Парижа, эти неудовольствия отразились на холодном приеме, оказанном ему императором. Приближенная к государю особа выразила ему сожаление по этому поводу, заметя, что Дмитриев честный человек и пользуется общим уважением. Государь, вероятно, предубежденный князем Салтыковым, сказал на это: "Он слишком горд: не худо дать ему урок". Вскоре после того прекратились и личные министерские доклады государю. Дмитриев тогда вышел в отставку.

    Много лет спустя, когда Молчанов и Дмитриев, то есть временный победитель и побежденный, были в отставке, случай свел их в Москве. Жихарев, некогда служивший при Молчанове и преданный Дмитриеву, дал им примирительный обед, при проезде первого через Москву. По крайней мере при последнем пороге жизни очистились они друг перед другом от неприязненных чувств, которые, может быть, пережили в сердцах их и самую пору, и самые причины взаимного недоброжелательства: политические и даже просто служебные разномыслия и пререкания гораздо злопамятнее, нежели сердечные и любовные размолвки.

    В то время холера начинала разыгрываться. Молчанов очень боялся ее. По возвращении своем в Петербург он наглухо заперся в своем доме, как в крепости, осажденной неприятелем. Но крепость не спасла. Неприятель ворвался в нее и похитил свою жертву.

    ***

    Граф Ланжерон, столько раз видавший смерть перед собою во многих сражениях, не оставался равнодушным перед холерой. Он так был поражен мыслью, что умрет от нее, что, еще пользуясь полным здоровьем, написал он духовное завещание, так начинающееся: умирая от холеры и проч.

    На низших общественных ступенях холера не столько страха внушала, сколько недоверчивости. Простолюдин, верующий в благость Божию, не примиряется с действительностью естественных бедствий: он приписывает их злобе людской или каким-нибудь тайным видам начальства. Думали же в народе, что холера есть докторское или польское напущение.

    При первом появлении холеры в Москве один подмосковный священник, впрочем, благоразумный и далеко не безграмотный, говорил: "Воля ваша, а, по моему мнению, эта холера не что иное, как повторение 14 декабря".

    ***

    По назначении его главнокомандующим над войсками государь приказал ему приехать к себе в такой-то час в Каменноостровский дворец. Назначенный час пробил, а Кутузова нет. Проходит еще минут пять и более. Государь несколько раз спрашивает, приехал ли он? А Кутузова все еще нет. Рассылаются фельдъегеря во все концы города, чтобы отыскать его. Наконец получается сведение, что он в Казанском соборе слушает заказанный им молебен.

    Кутузов приезжает. Государь принимает его в кабинете и остается с ним наедине около часа. Отпуская, провожает его до дверей комнаты, следующей за кабинетом. Тут прощается с ним. Возвращаясь, проходит он мимо графа Комаровского, дежурного генерал-адъютанта, и говорит ему: Le public a voulu sa nomination; je l'ai nomme: quant a moi, je m'enx lave les mains (публика хотела назначения его; я его назначил: что до меня касается, умываю себе руки).

    Этот рассказ со слов графа Комаровского был передан мне Д.П. Бутурлиным. Правдивость того и другого не подлежит сомнению. Как подобный отзыв ни может показаться сух, странен и предосудителен, но не должно останавливаться на внешности его. Проникнув в смысл его внимательнее и глубже, отыщешь в этих словах чувство тяжелой скорби и горечи. Когда поставлен был событиями вопрос "быть или не быть России", когда дело шло о государственной судьбе ее и, следовательно, о судьбе самого Александра, нельзя же предполагать в государе и человеке бессознательное равнодушие и полное отсутствие чувства, врожденного в каждом, - чувства самосохранения. Государь не доверял ни высоким военным способностям, ни личным свойствам Кутузова. Между тем он превозмог в себе предубеждение и вверил ему судьбу России и свою судьбу, вверил единственно потому, что Россия веровала в Кутузова. Тяжела должна была быть в Александре внутренняя борьба; великую жертву принес он Отечеству, когда, подавляя личную волю свою и безграничную царскую власть, покорил он себя общественном мнению.

    Можно обвинять Кутузова в некоторых стратегических ошибках, сделанных им во время Отечественной войны; но это подлежит разбирательству и суду военных авторитетов. Это вопрос науки и критики. Отечество и народ не входят в подобные исследования. Они видят в Кутузове освободителя родной земли от иноплеменного нашествия: весь суд свой о нем заключают в одном чувстве благодарности.

    был точно голос Божий. Еще задолго до 12-го года император, разговаривая о Наполеоне с сестрой своей, великой княжной Марией Павловной, сказал эти замечательные слова: II n'y a pas de place pour nous en Europe: tot ou tard, l'un i'autre doit se retirer (нам обоим нет места в Европе: одному из нас, рано или поздно, должно отступить).

    Государь носил в себе предчувствие ее <войны> неминуемости. Все мелкие события, ей предшествовавшие и будто ее вынудившие, были только побочными принадлежностями, каплей, которой переполняется сосуд. В людских суждениях часто останавливаются на этих каплях, забывая о сосуде, который уже полон. Кутузов содействовал императору Александру выйти победителем из первого действия того поединка на жизнь и смерть, который Александр предвидел. Вот место, которое должен занять Кутузов в истории и в благодарной народной памяти.

    ***

    Граф Растопчин рассказывает, что в царствование императора Павла Обольянинов поручил Сперанскому изготовить проект указа о каких-то землях, которыми завладели калмыки или которые у них отнимали (в точности не помню).

    поводу калмыков и по случаю оные земли"... - тут остановился, продолжал молча ходить по комнате и заключил диктовку следующими словами: - Вот, сударь, как надобно было начать указ. Теперь подите и продолжайте".

    Вполне ли верен сей рассказ или немного разукрашен воображениями рассказчика, решить трудно. В правдивости графа Растопчина нет повода сомневаться; но известно, что анекдотисты, рапсоды, изустные хроникеры, нередко увлекаются словоохотливостью своей: они раскрашивают первобытный рисунок, импровизируют вариации на заданную тему. Обольянинов мог быть небольшой грамотей, но, как слышно, был он человек благоразумный и не лишенный хороших свойств.

    ***

    Генерал Головин и барон Розен говорили однажды в Москве А.П. Ермолову, что они собираются в Петербург. "Знаете ли что, любезнейший, - сказал он, - не обождать ли Нейгардта? Он, вероятно, не замедлит приехать: тогда наймем четвероместную карету и так вчетвером и отправимся в Петербург".

    При нем же говорили об одном генерале, который во время сражения не в точности исполнил данное ему приказание и этим повредил успеху дела. "Помилуйте, - возразил Ермолов, - я хорошо и коротко знал его. Да он, при личной отменной храбрости, был такой человек, что приснись ему во сне, что он в чем-нибудь ослушался начальства, он тут же во сне с испуга бы и умер".

    и комиссариатских сил.

    ***

    В конце минувшего столетия сделано было распоряжение Коллегией Иностранных Дел, чтобы впредь депеши наших заграничных министров писаны были исключительно на русском языке. Это переполошило многих из наших посланников, более знакомых с французским дипломатическим языком, нежели с русским. Один из них, в разгар французской революции, писал: гостиницы гозбят безштанниками, что должно было соответствовать французской фразе: les auberges abondent en sanscullote.

    Кстати. Один из наших посланников писал: J'ai jete ma sonde l'ocean se la politique (Я бросил свой лот в океан политики). Граф Растопчин был тогда главноуправляющим по иностранным делам; он отвечал ему: A la suite de votre depeche, j'ai l'honneur de vous annoncer, monsieur, que l'Empereur me charge de vous ordonner de retirer votre sonde et de rentrer dans la coquille du repos (Вследствие донесения вашего, имею честь уведомить вас, милостивый государь, что его величеством поручено мне повелеть вам вытащить свой лот и возвратиться в раковину спокойствия). (Слышано от графа Растопчина.)

    ***

    ***

    Хвостов сказал: "Суворов мне родня, и я стихи плету". "Полная биография в нескольких словах, - заметил Блудов, - тут в одном стихе все, чем он гордиться может, и стыдиться должен".

    ***

    Графиня Толстая, урожденная Протасова, была женщина умная, образованная, но особенно известна своими причудами и оригинальностью. Эти своеобразные личности более и более стираются с общественного полотна. Жаль: они придавали картине блеск и оживление. Новое поколение смотрит с презрением на эти остатки

    Оно замыкается в однообразной важности своей и слышать не хочет о частных исключениях, не подходящих под определенную меру и раму. Что же из этого выходит? По большой части одна плоская скука, и только.

    Графиня Толстая говорила, что не желала умереть скоропостижной смертью: как неловко явиться перед Богом запыхавшись. По словам ее, первой заботой ее на том свете будет разведать тайну о железной маске и о разрыве свадьбы графа В. с графиней С., который всех удивил и долго был предметом догадок и разговоров петербургского общества. Наводнение 1824 года произвело на нее такое сильное впечатление и так раздражило ее против Петра I, что, еще задолго до славянофильства, дала она себе удовольствие проехать мимо памятника Петра и высунуть перед ним язык! Когда была воздвигнута колонна в память Александру I, она крепко запретила кучеру своему возить ее в близости колонны: "Неровен час (говорила она), пожалуй, и свалится она с подножия своего".

    Так равно, за много лет до учреждения обществ покровительства животным, она на деле выражала им свою любовь и деятельное покровительство. Дома окружена она была множеством кошек и собак. Наконец они так расплодились, что уже не было им достаточного помещения в домашнем ковчеге. Тогда разместила она излишество своего народонаселения по городским будкам, уплачивая будочникам известную месячную плату на содержание и харч переселенцев. В прогулках своих объезжала она свои колонии, приказывала вносить в карету к себе колонистов, и когда казалось ей, что они не довольно чисто и сытно содержаны, она будочникам делала строгий выговор и грозила им, что переведет своих приемышей на другую застольщину.

    Муж ее, граф Варфоломей Васильевич, был не так оригинален, как жена, но тоже чудак в своем роде. Он имел для приятелей и вообще для слушателей своих несчастную страсть к виолончели; а в прочем человек не злой и необидчивый. Имел он привычку просыпаться всегда очень поздно. Так было и 7 ноября 1824 года. Встав с постели гораздо за полдень, подходит он к окну (жил он в Большой Морской), смотрит и вдруг странным голосом зовет к себе камердинера, велит смотреть на улицу и сказать, что он видит на ней. "Граф Милорадович изволит разъезжать на двенадцативесельном катере", - отвечает слуга. - "Как на катере?" - "Так-с, ваше сиятельство: в городе страшное наводнение". Тут Толстой перекрестился и сказал: "Ну слава Богу, что так; а то я думал, что на меня дурь нашла".

    Одно время жил в Москве поляк-пианист. Запас музыкальных способностей его был невелик; зато неистощим запас анекдотов. Каждое слышанное им слово ловил он на лету, чтобы кстати, а часто и вовсе некстати, подвернуть под него анекдот. Сначала это нас забавляло, но под конец сделалось утомительным.

    Мицкевич, живший тогда в Москве и, помнится, наградивший нас земляком своим, решился однажды сделать ему предостережение и присоветовать воздержать себя от своей анекдотомании. Тот принял совет смиренно и с благодарностью; потом, помолчав немного, сознался, что чувствует сам слабость свою и обещает преодолеть ее: "Тем более, - продолжает он, - что это кстати напоминает мне..."

    "Ну, - прервал его тут Мицкевич, - я вижу, любезнейший, что вы неизлечимы. Делать нечего: продолжайте!"

    ***

    К сожалению, люди не подобны древесным листьям, которые почти одновременно падают и снова почти одновременно распускаются. На дереве жизни являются рядом желтые и засохшие листья и другие, свежие, зеленые и едва начинающиеся прозябать. Так ведется со времен Адама. Вероятно, между ним и сыновьями его возникали разногласия по делам домашним и по вопросам о молодом мироздании: политических, национальных и церковных вопросов, благодаря Бога, тогда, вероятно, не было.

    Единообразия в понятиях и чувствах быть не может; краски и оттенки мнений различны. Есть истины общие, вечные, врожденные человеку: искони и до нашего времени они свойственны и присущи всем благоразумным и честным людям. Они, так сказать, основные государственные законы всего человечества. Но при них есть еще много временных и прилагательных истин или узаконений, которые изменяются с обстоятельствами, их породившими. Тут-то умы и мнения выходят в рукопашный бой.

    Старость обыкновенно ворчит на молодежь; молодость смеется над стариками или обращается к ним спиной. Но при этом не должно бы забывать, что старость, т.е. долговременная жизнь, если не выжила она из ума, имеет за себя опытность. Опытность также наука, добытая часто многими трудами и страданиями. Молодость дорожит наукой и сведениями: почему же пренебрегать ей наукой жизни?

    Как указано выше, разумеется, речь может здесь идти только о тех, которые чему-нибудь научились от жизни, а не о тех, которые прошли сквозь нее, так сказать, безграмотно. Но ведь и в молодости не все орлы, не все родятся Пик-Мирандолями; да и эти скороспелки и скорознайки нередко увядают до поры умственной зрелости: преждевременно-пышно нальются и расцветут, да и остановятся на половине дороги, ничего нового более не приобретают, а опошляют то, что имели.

    возраста, может быть, вреднее. Приверженность к прежним мнениям, коренная оседлость в них может затормозить ход новой мысли, новых порядков; но это не надолго: время и мысль, если она здравая, зиждительная, возьмет свое: она ускользнет из-под тормоза и пойдет дорогой своей. Испытания молодой самонадеянности начинают прежде всего разрушением; успеет ли она выстроить из развалин своих нечто новое, полное и прочное - на этот вопрос бабушка, т.е. опытность или история, отвечает пока надвое.

    ***

    Генерал Костенецкий почитает русский язык родоначальником всех европейских языков, особенно французского. Например domestique явно происходит от русского выражения дом мести. Кабинет не означает ли как бы нет: человек запрется в комнату свою, и кто ни пришел бы, хозяина как бы нет дома. И так далее.

    Последователь его, а с ним и Шишкова, говорил, что слово республика не что иное, как реж публику.

    ***

    Императрица велела сказать ей, что она подобного жалованья не дает ни одному из фельдмаршалов своих. "В таком случае, - отвечает Габриели, - пускай ее величество своих фельдмаршалов и заставляет петь".

    ***

    "Почему не напишете вы романа? - спрашивали NN. - Вы имели столько случаев узнать коротко свет, жизнь и людей, ознакомились с обществом на разных ступенях: имеете наблюдательность и сметливость". - "А не пишу романа, - отвечал NN, - потому что я умнее многих из тех, которые пишут романы. Мой ум не столько произрастительный, сколько сознательный и отрицательный. Подобные умы знают положительно, чего сделать они не могут".

    Ум и умение две вещи разные. У одного лежат дома ткани, но он не умеет кроить, и ткани остаются без употребления. Другой кое-как набил руку и сделался закройщиком; но у него нет под рукой ткани, и он забирает в лоскутном ряду всякую. Ветошь сшивает на живую нитку и изготовляет пестрые платья, которые ни на что не похожи и никому не в пору.

    ***

    ***

    "Нет круглых дураков, - говорил генерал Курута, - посмотрите, например, на В.: как умно играет он в вист!"

    ***

    А.Л. Нарышкин не любил государственного канцлера графа Румянцева и часто трунил над ним. Сей последний носил до конца своего косу в прическе своей. "Вот уж подлинно скажешь, - говорил Нарышкин, - нашла коса на камень".

    В царствование императора Павла, когда граф Пален был петербургским военным генерал-губернатором, он обыкновенно ссужал двумя-тремя бутылками портвейна высылаемых из столицы в дальний путь, так что в домашнем кругу его это вино было прозвано: Vin des voyageurs (вино путешественников).

    Однажды за обедом государь предлагает ему рюмку портвейна и говорит, что это вино очень хорошо в дороге. Пален внутренне смутился, подозревая в этих словах намек и предсказание. Но дело обошлось благополучно. Слова сказаны были случайно. Отправка портвейна продолжалась по-прежнему и, к сожалению, слишком часто. (Слышано от графа Петра Петровича Палена.)

    ***

    Я.А. Дружинин, долговременно известный по министерству финансов, был в ранней молодости и почти в отрочестве чем-то вроде кабинетного секретаря при Павле Петровиче. Он каждый день и целый день дежурил в комнате перед царским кабинетом.

    Вдруг спросонья слышит он знакомый голос императора, который кричит: "Подайте мне сюда эту свинью!"

    Сердце Дружинина дрогнуло. Он побоялся беды за свой неуместный и неприличный сон, но и тут обошлось благополучно. Оказалось, что Павел Петрович возил принца на рынок, чтобы показать ему выставку разной замороженной живности, купил большую мерзлую свинью и велел привезти ее во дворец. (Слышано от самого Дружинина.)

    Часть: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
    12 13 14 15 16 17 18 19
    Раздел сайта: